Имя этого поэта знают во всех литературных кругах Москвы. Он и сам много делает для популяризации своих стихов – читает их в клубах, ведет радиопередачу. В 2007 году в рамках фестиваля "Территория" избран королем поэтов. Автор семи книг стихов и документального романа "Здравствуйте, я пришел с Вами попрощаться", основанного на дневниковых записях.
– Дмитрий, в прошлом году вы были признаны «королем поэтов». Тяжела корона?
– Я положил ее на пол. Даже не одевал на голову.
– ?!
– Она была у меня без всякого конкурса. Я так себя внутренне ощущал. То, что выберут меня, не ожидал.
В тот день, когда проходило коронование у моей собаки –карликовой таксы – началась течка. Для меня, как для мужчины и хозяина это было потрясением, и я был глубоко этим озабочен. Честно говоря, думал, что сойду на первом туре, и надеялся на это, хотелось поскорее уехать домой. Сначала даже расстроился, что прошел во второй тур, потому что не рассчитывал ни на какие короны. Я и так знаю, что сильно раздражаю поэтическую тусовку.
Помню, как один восторженный зритель сказал: «Как хорошо, что вы занимаетесь поэтическим боксом». Все промолчали, кроме меня – я попросил зрителя закрыть рот. Поэзия – не бокс, не футбол, не спорт. Это мистическое стояние на собственной горе.
После второго тура я стоял за кулисами и дергался из-за собаки, и тут кто-то мне сказал, что, скорее всего, выберут Елену Исаеву. Я обрадовался и засобирался домой. Но объявили, что королем выбрали меня. Я не хотел принимать участие, пришел чтобы принять вызов, а не получать короны. Поэтому и положил корону на пол.
– Она так и осталась там?
– Кто-то ее взял, кто-то фотографировался с ней. Это не моя забота думать, что будет с этой короной. Не царское это дело.
– Почему вы считаете, что раздражаете поэтическую тусовку?
– Этому есть примеры, но не могу сказать, что это меня очень интересует.
Но я отлично помню что было на следующий день после того как меня выбрали королем поэтов. Я посмотрел свою френд-ленту в ЖЖ – а она у меня большая, – там были одни возмущенные посты. У меня было ощущение, что весь день был белый и высокий. Я сидел дома, подтирал кровь за собакой. И не было ни одного звонка, ни одного письма.
– Неужели никто не поздравил?
– Абсолютно. Но я говорю это без всякой трагедии. В ленте стоял беззвучный крик. И было мое одиночество.
Оно очень мне свойственно. Особенно когда я приезжаю домой после выступлений. Билеты на них расходятся за две недели, залы полные. Я понимаю, что люди что-то услышали, что у меня что-то получилось, но дома – полная тишина. Знаете, я начал любить следующий день после выступлений.
Всегда удивляюсь, когда читаю воспоминания литераторов или артистов, как они рассказывают о том как им звонили друзья, поздравляли с премьерой. Их слава имеет к ним отношение. Моя слава ко мне не имеет никакого отношения. После выступлений у меня нет фуршетов, мои друзья отвозят меня домой, хотя, наверное, надо было выходить в окружении свиты поклонников. Как-то после выступления в Питере, я возвращался домой к друзьям и расплакался. От недополученности энергетики. Я ее выбрасываю, а обратно не получаю. Мне кажется, что между мною и зрителем некий стеклянный занавес.
– Что для вас стихи сегодня?
– Это событие, это прокол в пространстве, который меняет мир на молекулярном уровне. Это не прививка, это – инъекция.
Мне кто-то рассказывал, что есть такая медицинская процедура, когда человеку вводят некий препарат, который высвечивает все вены. Поэзия похожа на это вещество, она обнажает все кровеносные пути мира.
– Интернет для многих литераторов стал еще одной возможностью общения для ваших коллег. Вот и вы свой ЖЖ ведете…
– В нем я выкладываю ссылки на материалы обо мне, которые выходят в бумажных изданиях. Интернет лично для меня тупик, но для меня, а не для всех, каждый сам разберется. Интернет – полноценная среда обитания, но для меня она исчерпалась.
– Ахматова написала: «Я научила женщин говорить…». В одном вашем стихотворении есть строчка: «Я научу мужчин говорить…». Вы думаете, что мужчины не умеют говорить?
– Я считаю, что мужчины больше, чем умеют говорить, и весь опыт прошлого века до девяностых годов пример того, как мужчины разговаривают. Женщина была никем, а мужчина – человек. Мужчины выработали свой язык, но он бесполый на самом деле, даже если он используется в порнографии. Мужчина не был способен говорить на языке тела, он говорил от головы. В моем стихотворении после переделанной ахматовской строки дальше можно прочитать: «…бессмысленно, бесстыдно, откровенно». Мужчины не умеют говорить бессмысленно, бесстыдно, откровенно».
– Разве, например, Маяковский был не откровенен?
– Какая откровенность, если он спрятался за идею? То, что он говорил до революции, было откровенно, эта была подростковая истерика. А потом он испугался и спрятался за махину государства, за «бороды», так он называл членов ЦК.
В свое время меня поразило его признание после выставки, которую он организовал по поводу тридцатилетия своего творчества: «Никто не пришел». Я полагал сначала, что и в самом деле никто не пришел. Оказалось, что пришло огромное количество людей, а не пришли «бороды». Какая цередворская и пошлая интонация! Его настоящие читатели – никто, а «бороды» – все. Это и есть чисто мужская система. Он стал писать для «бород».
Если бы я стал писать для Путина или для Медведева, это было бы смешно. Они решают совершенно другие проблемы – отношения с НАТО, кризис, конфликт на Кавказе. Единственное, как мне кажется, в чем Путин понял бы меня, так в том, что у него есть собака, как и у меня.
Каждый человек сможет понять про смерть и любовь. Меня интересует весь мир. Я не делю людей на «никто» и «кто-то». Если я когда-нибудь скажу, что на мое выступление никто не пришел, это будет означать только одно – в зале не было никого. Вот поэтому я и научу мужчин говорить.
Недавно я написал статью про аутичных детей, и мне показалось, что поэт и есть аутичный большой ребенок. Аутичные дети погружены в себя, в свой мир. Например, если им дать персик, то они могут расплакаться, потому что он шершавый. Хотя он и сладкий. Вот и поэт не различает некоторых вещей, например, звания. Для него нет «бород», но он различает другое.
– Но Гёте был еще и министром…
– Но я говорю о своей теории. Значит, во времена Гёте это было возможно, а сейчас невозможно. Вот у Пастернака не получилось, у Мандельштама не получилось, у Бродского не получилось.
– Правда, что вас не интересует то, что происходит в мире и вы совсем не интересуетесь новостями?
– Нет, мне интересно, но бывают периоды, когда мне ничего не хочется знать, и не читаю ни новости, ни френдленту. В прошлом году меня очень взволновала война в Осетии. Она просто вывернула меня как репку за ботву, и я не отрываясь смотрел новости.
– А кризис волнует?
– Меньше. Вот война очень взволновала. И знаете, я вдруг увидел в себе такое, что не ожидал. Оказывается, во мне живет страшный зверь патриотизма. Я бы даже сказал, чудовище патриотизма. Настоящий патриотизм очень страшное, склизкое и темное чудовище.
– Разве любить свою родину чудовищно?
– Нет, любить родину не чудовищно, но во время этой войны патриотизм был чудовищем. Столько имперских амбиций! Я не люблю себя за это.
Когда я слышу какие-то малоприятные слова высокопоставленного американского чиновника о России, меня это возмущает на уровне физиологии. Мне кажется, что российская власть делает много неправильных поступков в отношении людей, она не различает человека, для нее важнее цель. Но почему когда об этих неправильных поступках говорят в Европе или Америке нас возмущает? Может быть, стоит разобраться: правильно это или нет? Почему у меня приливает кровь когда я слышу эти окрики? Это не есть хорошо, потому что нам стоит посмотреть в глубь проблемы.
– А судьи-то кто?
– Вот именно. Они сами лицемеры, вот поэтому я и не хочу читать новости. При этом я осознаю, что во мне живет много дремучих сил, и война в Осетии это показала мне сильно. Слава Богу, что я не обладаю властью.
– А если обладали, то отдали бы приказ о взятии Тбилиси?
– Сейчас уже ничего не хочу. Сейчас во мне нет зверя патриотизма. Надо снять шляпу перед теми людьми, кто стоит у власти. Они циничны, но у них железные нервы. Они не наделали глупостей.
Я не выношу, например, когда кто-то против того что я считаю правильным. Хорошо, что я не политический деятель. Может быть, поэтому я не хочу быть королем поэтов.
– Старшее поколение творческих работников сегодня сокрушается, что власть не слушает и не прислушивается к ним. Вам не жаль, что власти не привлекает ваше поколение к процессу управления?
– Нет. Как бы это помягче сказать?.. То, что говорят те, о которых вы сказали, пошлость.
– Они считают себя носителями духовных ценностей.
– Если бы они были таковыми, то у них такой вопрос не стоял бы, а сидели бы в своих кельях, и их нисколько не интересовало бы как к ним относится власть. Настоящих учителей это не интересует. Кто-то из них талантлив, кто-то менее, но им просто жаль, что их не включают в свою орбиту такие же среднестатистические люди.
Власть не должно интересовать мнение художника. Ее может интересовать мнение журналиста, эксперта, политолога. Это у них она может спросить: как нам обустроить Россию? Те, кто называет себя художниками и жалеют, что власть у них этого не спрашивает, лгут. У них можно спросить про жизнь и смерть, про любовь, но не о прикладной истории. Мне противны те, кто говорит об этом. О чем можно было посоветоваться с Ван Гогом, когда отрезал себе ухо?
Это советское наследие. У одной знакомой отец был известным в шестидесятые годы писателем. Когда ей звонила подруга, она просила не занимать долго телефон: «Папа ждет звонка из кремля». При этом никто ему не звонил, а он все сидел и ждал. Так и проходила его жизнь, он сидел, пух от собственного величия и думал, что скажет Ельцину.
Рембрандт был настоящим художником. Он не смог нарисовать «Ночной дозор» так как его просили заказчики. Ему сделали заказ на коллективный портрет, а он нарисовал всех, кроме одного размазанными. Настоящий художник может сделать только то, что он может. Рембрандт искал светотень, свето-жизнь. О чем с ним можно было советоваться?
– «Всякое искусство бесполезно», как говорил Уйальд.
– Оно не бесполезно. Также как и глобальное потепление. Мы не знаем, может, оно и к лучшему. Для меня поэзия не бесполезна.
– Вы общаетесь с молодыми поэтами?
– Я не молодой поэт, мне сорок лет. Молодой – это начинающий, тот, кто пробует свой голос. Я вошел в поэзию в 15 лет. Статусно я не молодой поэт.
С начинающими я общаюсь через голову, у меня есть программа на радио «Россия», я писал колонку для интернет-издания. Это и был мой с ними разговор.
Молодые поэты одно время воспринимали меня как мэтра. Мне интересна неизвестная материя. Со своим поколением я не общаюсь, не хожу ни на какие тусовки. Я живу затворником, несмотря на то, что у меня была своя программа на телевидении, где я был экспертом. Если я куда и хожу, то на свои выступления.
– Значит, одиночество свойственно вам, как всем поэтам?
– К сожалению, да. Ничего хорошего в этом нет. Это обусловлено психологическими особенностями.
– Но в магазины-то вы ходите? В метро ездите?
– В магазин я хожу, и в метро бываю, если надо. Но на тусовки не хожу. Редко бывают на каких-то акциях. Кирилл Серебряников позвал меня принять участие в поэтическом турнире, мне было приятно.
– Какие еще страхи вам присущи?
– Страх унижения. У меня есть небольшая социофобия. На улице я не очень уютно себя чувствую. У меня был период, когда меня возили на машине по городу друзья, они понимали, что не могу ездить в метро.
Я не сравниваю себя ни с кем, но понимаю почему Ахматова не могла одна перейти улицу. Я понимаю Цветаеву, почему она покончила самоубийством. Ее замучила бездомность в Москве. Она просто сходила с ума от этого пространства, своей потерянности в нем.
Почему-то именно у меня нищие всегда просят милостыню. Почему-то именно ко мне подходят бомжи и что-то просят. Я не их человек, не похож на криминального типа, но меня всегда раздражает, что все калеки в метро останавливаются около меня.
– Вам льстит, что вас сравнивают с Блоком?
– Сначала, когда пробивал лбом эпоху, льстило. Когда все говорили, что поэзии нет, я заставил поверить, что она есть. Но люди любят сравнения, Пушкина, например, сравнивали с второстепенным французским поэтом Парни, и его это бесило. Когда меня сравнивали с Блоком, я понимал, что это переходящий момент, людям нужна аналогии, параллели. Сначала я праздновал свою победу, а сейчас меня это раздражает. Я не Блок, я – Воденников. Блок был туманен, кривоват и эгоистичен, у меня нет этих качеств. По своему типу я приближен к мандельштамовскому, мне надо разговаривать когда я пишу, в моих стихах много голосов. У Блока есть только его голос. С другой стороны, хоть горшком назови – только в печку не сажай.
Мне больше нравилось, когда литературнопродвинутые сравнивали меня с Земфирой, хотя она мне не близка. Я понимаю, что они выделяют, сравнивая меня с ней – они выделяют инаковость.
– Поэтам свойственно создавать о себе мифы и легенды. А вы создаете их?
– Любой поэт занимается этим, поэзия вообще мифична по своей природе. Слухов о себе я не распространяю, но то что есть миф обо мне, я знаю. Читал что есть миф про Воденникова, и еще что Воденников интересен тем, что создал миф о себе.
В некоторых вещах я резкий, бываю разным, но миф – это упрощение. Миф обо мне есть, и я разрушать его не буду, а пытаться развивать буду.
– К кому из современных поэтов вы испытываете белую зависть?
– Мне нравится, как вы мне мягко стелете… Но почему белую? Я могу завидовать и по-черному. Могу сказать, что завидую всем поэтам, которые меня восхищают, завидую черной завистью, не только белой. Мое восхищение огромно, потому что поэт хочет быть всем. Я восхищаюсь текстами Андрея Родионова, Веры Павловой, Кирилла Медведева, Дмитрия Соколова, Маши Степановой. Но когда восхищение схлынет, чувствую себя убогим. Я понимаю, что что-то я сделал, но все равно чувствую себя ничтожеством. Зависть – это большая моя часть. Когда я пишу, обнимаю весь мир, и это чувство не имеет зависти, оно примиряющее. Но как только становлюсь обычным человеком, то испытываю огромное количество отрицательных эмоций.
Мне нравятся люди, которые могут признать в чем угодно, в том, что они спали с мужчинами, женщинами, собаками, коровами, что они алкоголики, наркоманы, но только не признаются в одном – что они завидуют. Я не поверю пожилой женщине, если она скажет, что не завидует молодой.
Я способен завидовать, это правда. Как-то читал «Моцарт и Сальери» и понял, что Ахматова была права, утверждая, что в этой трагедии Пушкин вывел себя в образе Сальери, а Моцарт был прообразом Мицкевича. Известно, что тот писал легче, чем Пушкин, это заметно по черновикам. Кому еще Пушкин мог позавидовать? Эта трагедия – копание Пушкина в самом себе. Сальери прописан с таким мастерством, с такой деталировкой, а Моцарт почти ходульный. Да и природа его творчества прописана слабо.
Я завидую лучшим поэтам нового времени. Ты можешь делать только то, что можешь. А то, что может сделать другой, ты никогда не сделаешь. Разве это не повод для зависти?
– Неужели можно завидовать трагической судьбе поэтов?
– Можно завидовать и страданиям. Мандельштаму, конечно, не позавидуешь, а вот Ахматовой можно. У нее была сложная судьба, но в принципе, по ней не проехались, ее не унижали, не заставляли пить собственную мочу, как Мейерхольда, ее не превратили в обрубок, как других.
– А как же ее «Реквием»?
– Но при этом можно позавидовать ее судьбе. Мы завидуем людям, которые прожили трагическую судьбу. Можно позавидовать Жанне Д Арк. Не костру, конечно, а тому, что она слышала голоса святого Михаила и святой Катерины.
– В России поэты или почвенники-патриоты, или либералы. Вы к кому отнесете себя?
– Я не почвенник и не либерал. Я не понимаю ни тех, ни других.
Последний год общался с уважаемыми людьми либерального направления, и понял, что нам не о чем говорить, у них какой-то свой птичий язык. Почитав статьи почвенников-патриотов понял, что нам тоже не о чем говорить.
– Но «поэт в России больше, чем поэт»?
– Поэт вообще больше, чем поэт, и не только в России. Рембо больше, чем поэт? Конечно, он был еще работорговцем. Верлен? Конечно, он был еще наркоманом, алкоголиком и гомосексуалистом. Тютчев больше, чем поэт? Конечно. А я не больше, чем поэт? Больше. Кто-то называет меня скандальной звездой, кто-то сумасшедшим, но я являюсь фигурой, которая интересна не только потому что я поэт. Если бы я просто писал стихи, то ко мне не приходили бы на интервью с Первого канала или НТВ, и вашему журналу я был бы неинтересен. Журналисты приходят не просто к поэту, а еще к выразителю каких-то сумрачных идей, как к фигуре, которая интересна обществу.
– Повлиял ли на вас как на поэта Петербург?
– Он сильно повлиял на меня, потому что там живет гениальная поэтесса Елена Шварц. Я никогда с ней не общался и не собираюсь с ней знакомиться, но когда прочитал ее стихи, то понял, что началась новая поэзия после Бродского.
В Питере живут близкие люди, этот город играл в моей судьбе роковую роль, как в стихах, так и в личной жизни. Не могу сказать, что люблю его также, как когда впервые приехал в него в 16 лет. Но тогда я влюбился в него. Мне нравились ни мосты и дворцы, ни парадный Петербург, а его улицы, дворы-колодцы, меня тронуло множество букинистических магазинов, и даже то, что питерские магазины отличались от московских. До сих пор помню «Бутербродную» на Невском, вроде бы такой же как и московский общепит, но было что-то в этом периферийное.
Нравятся чахлые скверы, эдакий плевок растительности. В Питере вообще мало деревьев, и на бульварах они не как в Москве по бокам, а посередине. На улице Марата жили наши родственники и я помню их квартиру на первом этаже.
Потом какое-то время когда я не любил Питер, и приезжая на выступления чувствовал что мне было физически плохо. А потом это прошло…
Но вот что я не люблю в Петербурге, так это литературных людей. Я не про тех кто что-то сделал и имеет имя, а про общую тусовку. Она очень неприятная. Она провинциальна, злобна, высокомерна без всяких оснований. В Москве этого нет, в Москве могут любить или не любить, но в ней есть великодушие и какая-то царственность. Именно этого нет в питерской тусовке. Там, безусловно, есть интересные люди, но нижние этажи ее – это помойка.
Дата интервью: 2009-04-24