Я не форматный человек

Погудин Олег Евгеньевич

Популярного исполнителя русскиз романсов часто упрекают, что его публика, в основном, люди страше тридцати. О том, кто приходит на его концерты, почему избегает быть в центре художественной жизни и своем отношении к попсе, он рассказал в интервью.

– Олег Евгеньевич, романс очень уникальный, и даже специфический сегодня жанр. Тем не менее, вы известны, вы популярны. Насколько вы зависимы сегодня, как артист, от продюсеров, если они у вас есть? Что помогает вам собирать залы – имя или работа команды?
 
– Работает имя. Продюсеров у меня никогда не было. Продюсер – это человек, который вкладывает свои средства в то, чтобы состоялось событие, если мы говорим об искусстве. У меня никогда не было продюсеров – ни в художественном, ни в финансовом смысле.
Собирать залы помогает имя, у меня достаточно долгая история, я уже двадцать лет на сцене. Есть своя публика, есть известность. Если бы начинал деятельность сейчас, вообще не представляю, могло бы что-то состояться, как сейчас, или нет.
 
– Но какой-то пиар присутствует в вашей деятельности? Нельзя же просто наклеить, например, в Воронеже, и они соберут полный зал.
 
– Именно так и было в Воронеже (улыбается). Просто наклеили афиши, и люди пришли.
 
– Заметил, что у вас очень мало интервью.
 
– Это вы справедливо заметили, интервью почти нет. Я не форматный человек для большинства средств массовой информации сегодня, и это горестные реалии нашего времени. Я не только себя имею в виду, но и артистов подобного моему мировоззрения. Журналисты говорят, что это неинтересно широкой публике. Я думаю, что это неинтересно нынешним журналистам, и они навязывают слушателям, читателям свое мнение не только о художественных событиях и процессах, но и политических, экономических. Наверное, поэтому многие артисты моего жанра, к сожалению, маргинализируются. Это не чей-то злой умысел, просто сегодня такая культура.
 
– Если вам предложат спеть в стиле рэп, вы откажетесь?
 
– Откажусь, но не по принципиальным несовпадениям. Вернее, поэтому тоже, но главное, в искусстве каждый должен заниматься своим делом. Это не моя область деятельности.
 
– Несколько лет вы вели программу на канале «Культура»…
 
– Один год.
 
– Мне почему-то показалось, что больше.
 
– На самом деле, это очень здорово, что вам так показалось. Мне многие говорят про «несколько лет». Я считаю, что это был колоссальный успех и для команды, которая делала передачу «Романтика романса», и для меня, если мы за неполный год сделали программу, которая настолько была внутренне наполнена, что у многих осталось ощущение, что она шла несколько сезонов.
 
– Сейчас вас нет ни на одном центральном канале. Это потому что они с вами не дружат или вы с ними?
 
– Как я могу дружить или не дружить с каналом? В нашем отечестве любой телеканал – это совершенно замкнутая на себя структура, это организация, которая сама принимает решения, сама распределяет средства.
 
– И на каждом своя тусовка.
 
– Я не люблю это слово, поэтому и говорю: организация», или, если хотите, сообщество. Сам я не прошусь на телевидение, но не по брезгливости, не из-за гордости, просто у меня нет на это времени. Если бы у меня не было публики и мне нужно было как-то оповестить о себе, то приложил бы усилия, чтобы общаться с каналами, и постарался бы при этом не потерять лица и не поступился бы принципами. Сейчас необходимости в этом нет, это не нужно мне, и будет вредно для моей деятельности.
 
В девяностые годы я нередко был на телевидении. Это было еще постсоветское телевидение, а не телевидение сериалов и снятых по западным калькам программ, их сейчас тьма – от «Как стать миллионером» до «Двух звезд». Все копируется, иногда хорошо, иногда нет, но все равно это не продукт родной культуры. Для меня это важно, потому что уверен, что за исключением идеологии, которая была провальная, советская школа во всех спектрах культуры – в театре, телевидении, литературе – это колоссальное достижение. Все хорошее из той культуры, что было отринуто, для меня дорого. Я до сих пор остаюсь в той области культуры, и пытаюсь ее отстаивать насколько возможно.
 
Так что, никакого конфликта с телевидением у меня нет, я неинтересен для них. Я неродной им.
 
– Обратил внимание, что вы очень осторожны в интервью. Почему?
 
– За каждое слово надо отвечать. Но кроме этого есть беда, с которой сталкивался сотни раз. Журналисты обещали прислать мне интервью на просмотр, и не присылали. В результате выходили интервью с откровенными подлогами, это было несколько раз. В них было то, чего я не говорил вообще.
 
– Вы совершенно не похожи на других артистов тем, что не рассказываете о своих увлечениях, как проводите свободное время, своей личной жизни. Вы умышленно умалчиваете об этом?
 
– Ничего не говорить о личной жизни – это позиция, и так будет всегда. Что касается остального, я говорю крайне редко, и там где это уместно. Если меня спрашивают о практичности и удобствах моей машины, я могу ответить. Говорить просто так: «У меня вот такая машина», « У меня вот такие часы» нелепо. Если бы у меня брали интервью для журнала мод, я бы поговорил в меру своей компетенции о марках одежды.
 
Сегодня есть целые сообщества людей, которые выходят на сцену, но назвать их артистами трудно, потому что они во главу угла ставят свою известность, а не творчество. Финансы интересны всем, даже высокохудожественным людям, этот вопрос не последний, особенно в наше время, когда все меряется деньгами. Но нельзя им отдаваться до конца, отдавать им самое главное.
 
А это сообщество зарабатывает не художественным деланием, а эксплуатацией собственной известности. Это другая профессия. Подавляющее большинство серьезных артистов не занимаются пиаром и мельканием на телеэкране в ущерб своей профессии. Кроме попсовых исполнителей, но это не артисты, у них «сердцевина художественного делания» – процесс тусовки, процесс показывания себя, где только можно. Причем они могут быть непустыми и интересными людьми, но бессовестность в художественном существовании для них не трагедия, а для настоящего артиста – беда.
 
– Вы говорите о личной бессовестности?
 
– Нет, не в смысле, что кто-то кого-то обманул, а бессовестность и бесстыдство на уровне профессии. Им не стыдно фальшиво спеть, забыть слова на сцене, быть плохо одетыми…
 
– И выйти на сцену под шафе?
 
– Это другая история, такое случается и серьезными артистами, но это болезнь. Я имел все-таки в виду, когда человек в нормальном рассудке может позволить себе такое, что настоящий артист никогда не позволит себе.
 
– Можно ли сказать, что эта бессовестность относится и к тем артистам, которые говорят одно, а думают на самом деле другое?
 
– Давайте разделим профессию и быт. Это разные вещи. О быте я говорить не буду.
 
– Но ведь мы с вами помним времена, когда почти все артисты состояли в одной партии, ставили «Сталеваров», «Малую землю»….
 
– Простите, перебью вас. Сейчас почти все артисты тоже члены одной партии.
 
– И при этом все понимают, что на самом деле происходит.
 
– Я не понимаю, что происходит на самом деле. Я не могу ставить знак равенства между советским периодом и нынешним, и категорически не буду.
 
Мне было шестнадцать лет, когда я закончил школу, это было еще в Советском союзе. Я очень хорошо помню то время, какой был тогда идеологический прессинг. Мне достаточно воспоминаний о том, как я десятилетним ребенком уезжал в ГДР. Я был солистом детского хора, и нас собрали на площади Пролетарской диктатуры, и обучали, как нужно понимать то, что мы увидим в ГДР. Это объясняли десятилетним детям! Это был страшный режим со страшной идеологической машиной. Нынешний режим страшен другими вещами.
 
– Нынешним детям раздают в Таврическом дворце тексты молитв за президента России.
 
– Я не слышал об этом, но даже если во всех школах обяжут читать молитвы за президента, все равно это нельзя сопоставлять с советским режимом. Тогда во всех школах молились за «руководящую и направляющую силу», малые дети клялись ей в верности, и отказаться было почти невозможно. А за человека молиться хорошо, только желательно добровольно.
 
Советское время и нынешний период – несопоставимые реальности. Я нынешнее время выбираю однозначно, хотя в нем есть страшные уродства. Они не созданы идеологией, как при советском режиме, эти уродства живут в человеческой душе.
 
– В одном интервью вы рассказывали о мечте – создать свой театр. Мечта сбывается?
 
– Думаю, она не сбудется. По крайней мере, в нынешний период она не сбывается. Все предельно цинично коммерциализировано. Мне говорили: «Дадите денег – будет помещение, и делайте что хотите. Нет денег – до свидания, заканчиваем разговор». Им совершенно безразлично о чем им говорят: о культуре или художественных ценностях. Но я спокоен, отсутствие театра не мешает основному делу. Я могу не быть руководителем или создателем театра, но я не могу не быть певцом.
 
– С другой стороны, Матвиенко помогает вашим коллегам, выделяет помещения по низкой арендной плате. Вы вините государство в том, что не получается с театром?
 
– Нет, к государству, как к идее, я лоялен. Без государства, при анархии жизнь невозможна. К сожалению, в нашем отечестве мы не можем быть независимыми от государства. Мы насквозь подчинены ему. Просто есть вещи, которые мне кажутся вторичными, и ими можно манкировать, а есть вещи, которые нельзя опустить. Вот они часто не в резонансе с нынешней государственной политикой.
 
– Например, какие?
 
– Если говорить о культуре, то, мне кажется, в стране происходит глобальная культурная катастрофа. Я могу отвечать за сказанное, поскольку это – моя профессия. Даже со стороны заметно, что в образовательном процессе колоссальная катастрофа. Про экономику я знаю гораздо меньше, но мне кажется, что и в ней не все в порядке. Достаточно взглянуть на то, что происходит на улицах Петербурга, особенно на состояние дорог. Это не просто стыдно, это больно.
 
– Если поездить по России, можно найти и пострашнее места.
 
– Нет. Поверьте мне, я очень много езжу по стране. В этом году была очень тяжелая зима. Конечно, удивительно, что, хотя у нас город северный, об этом никакие чиновники не вспоминают, пока не грянет непогода. Но я был как раз в январе в Саратове, Волгограде, Самаре, Туле, и везде ситуация с уборкой улиц от снега была лучше, чем в Петербурге.
 
При этом я не склонен ругать власти города, мне понятно, что у них жизнь несладкая в нынешних реалиях. У них все требуют денег, но при этом, на уровне обычных исполнителей, не считают себя обязанными, даже получив их, выполнить свою работу. Управлять в нашей стране – это мука, но если ты пришел во власть, то вынужден отвечать на уровне совести хотя бы. Про уровень закона промолчу, в России сами знаете как относятся к закону.
 
– И получается, что виноваты простые дворники?
 
– Бессовестность или совестливость не зависит от рода деятельности.
 
– Многие критики упрекают вас в том, что ваша публика, в основном, тридцати-сорокалетние люди. Может это именно тот возраст, в котором романс более понятен? Может, молодые люди не готовы его воспринимать, пока не перечувствовали, не пережили сами тех чувств, которые есть в романсах?
 
– Категорически не согласен, это о восприятии. Что касается публики, то она возрастная просто потому, что почти двадцать лет в стране идет понижение культурного уровня . Это даром не прошло.
 
Во времена нашей юности, тем, кто жил в Ленинграде, было стыдно не ходить в Филармонию, в Кировский театр, БДТ, сейчас эта тема снята. Человек, любящий романс, должен быть как-то культурно воспитан. Услышать романс может каждый, за это я готов биться всегда. Но только если человек умеет чувствовать и любить тем более русский человек … Или человек, говорящий на русском языке…
 
– Вы поправились из-за политкорректности?
 
– Нет, я имел в виду человека, для которого русский язык родной. Кстати, я всегда говорю «русский», никогда не могу сказать «россиянин». Политкорректность мне противна, когда она превращается в безумие, и тогда становиться одной из самых вредных привычек нашего времени.
 
Люди, приходящие на мои выступления либо просто талантливы душой, либо, что чаще всего и бывает, они находятся на определенном культурном уровне, и много таких, кому меньше сорока. Я преподавал в театральном институте, выпустил два курса. Могу лишь повторить, что после общения со студентами понял, что культурный уровень в стране рухнул. Но при этом талант никуда не исчез, он дается вне времени, социального положения или строя. Восприимчивость, душевная чуткость никуда не исчезли, но вот окультуренность исчезла. За редким исключением. Есть ребята, которым родители, несмотря на совершенно дикие девяностые годы, сумели привить какую-то культуру. Мне хочется низко поклониться этим родителям.
 
На моих концертах немало молодых людей, и, как правило, это все люди, которым посчастливилось встретиться с русской культурой, и как-то понять ее на своем уровне. Бывают и дети, их приводят родители, но большая часть все равно старшие.
 
Романс – это особый язык, который в годы моей юности был понятен всем, поскольку это язык Толстого, Пушкина, Достоевского, Лермонтова, Блока. Язык современных молодых людей очень далек от языка русского романса. Они его боятся…
 
– Боятся Пушкина и Блока?
 
– Да, и уж тем более Толстого или Достоевского. Из-за объемов. Просто потому что у них большие произведения. Вы же знаете, как сегодня ужимают того же Пушкина в несколько строк на экзаменах?
 
– «На холмах Грузии…» – всего восемь строк. Чего же тут ужимать?
 
– Согласен. Но ведь надо еще почувствовать почему «На хОлмах», а не холмах. Нужно быть немного в зоне другого, поэтического языка. Вот вы упомянули в начале беседы рэп. Рэп и романс – две антитезы.
 
– Как и попса?
 
– Попса – это «чудище о́бло, озо́рно, огро́мно, стозе́вно и ла́яй». Она мимикрирует, может принять любой образ. Попсовая певица тоже может петь романсы, и говорить о том, как она замечательно их чувствует. Есть художественно бессовестные люди, которые могут исполнить что угодно, лишь бы попасть в поле зрения зрителя.
 
– А что вы хотите, есть такое понятие – рейтинг.
 
– Это все условно, тем более в нашем отечестве. Какой рейтинг закажут, такой и будет. Это не показатель.
 
Рэп и романс противоположны по рождению, идеи, сути. Романс – это любовь и воспевание любимого.
 
– Но русский рэп может быть и социальным, и политическим.
 
– Не может быть любовным. И редко бывает правдивым, часто это пошлый эрзац, как русский шансон, где псевдоблатные песни, которые не идут в сравнение с настоящей уголовной песней. Я их тоже не люблю, но в них, по крайней мере, есть душа, настоящие страдания.
 
Многое у нас в отечестве, к сожалению, перенято из-за границы, и становится пошлостью, потому что не свое, и обезьянничаем мы не лучшим образом. Но это не значит, что мы тут же должны обрядиться в косоворотки, отпустить бороды и петь народные песни.
 
– Артисты говорят: «Сегодня был хороший зал». Как вы чувствуете реакцию зала? Насколько знаю, на сцене очень яркий свет и зал кажется темным пятном.
 
– Во-первых, я чувствую дыхание зала, когда оно попадает со мной в резонанс. Это слышно, когда зал прекращает параллельную с концертом жизнь. Иногда это происходит почти сразу после начала концерта, иногда для этого нужны усилия. Прекращается шепот, и особенно разговоры, даже маленький разговор – катастрофа.
 
– А звонки мобильников?
 
– В девяностые такие звонки были показным неуважением, дескать, смотрите, у меня есть мобильник, Сейчас чаще всего иначе. Я хожу в театры и вижу, что это случается у бабушек, которые не знают как выключить телефон. С ними происходит целая трагедия, они бледнеют, у них начинают трястись руки, они готовы провалиться сквозь землю, но не в состоянии нажать нужные кнопки.
 
Когда стихает параллельная жизнь, когда дыхание в зале обретает другой ритм, стихают шорохи, повороты, когда человек начинает забывать что он неудобно сидит, сосуществуя с тем, что происходит на сцене, тогда артист начинает чувствовать зал. Вам это скажет любой настоящий артист. Ты чувствуешь не только градус внимания, но и соединение. Объяснить еще как-то точнее трудно.
 
– Читал, что вы выступали в лучших залах страны, и даже в кремлевском дворце съездов.  Но ведь там шесть тысяч мест. Стадион почти!
 
– Это не стадион, это театральный зал. Стадион – это Лужники, Юбилейный, питерский СКК. Дворец съездов – театральная площадка, просто огромная. Никакого принципиального конфликта нет. Очень удобно работать в «Октябрьском», хорошо оборудованный зал. Я очень люблю Мюзик-холл, но в нем работать труднее, потому что он круглый, и энергия расходится веером.
 
– Советская эстрадная песня выродилась в попсу, рок-н-ролл стал не явлением, а течением в музыкальной жизни. Можно ли по этой логике сказать, что дворовые, тюремные и даже бардовские песни   некая разновидность городского романса?
 
– Очень условно, и я буду говорить о городской песне, разновидностью которой является и романс в том числе. Здесь лучше вести разговор не о разнице жанра, а о разнице стиля. Если говорить о жанре, то с большим скрипом, романс можно отнести к городской песне, но стили у них все равно разные.
 
– А как вы относитесь к уголовным песням?
 
– Я пел их, но в них часто есть некоторая неправда, а я не выношу песен, где есть неправда. А некоторые я не смогу спеть правдиво, или, если точнее не смогу спеть на сто процентов от себя. Например, сказать, что «Чубчик» уголовная песня, не могу. Тут есть стилизация. Или « Как вдали при долине громко пел соловей». Бичевская ее стилизовала просто ззз-замечательно. Среди тюремных песен есть хорошие, хорошая песня та, где есть мелодия.
 
– А «Очи черные» блатная песня?
 
– Совсем нет. Почему вы спросили? (смеется). Блатная и уголовная песня – это песня человека, лишенного свободы, или человека, нарушающего законы, и понимающего, что он может быть за это лишен свободы. Можно вспомнить еще и разбойные песни, но они не уголовные. Разбойные песни вообще, любимая история в русской песенной культуре, но мне кажется, что образы в них поэтизируются, к сожалению, в ущерб правде.
 
– К сорока годам человек кумиры молодости обычно уходят на второй план. Остались ли у вас кумиры?
 
– Конечно.
 
– Даже не смотря на то, что вы сами стали звездой?
 
– Звездочкой. Но слово «кумир» я все-таки убрал бы, кумиру поклоняются. Я говорил бы о мастерах, которых ценю и люблю. Они – ориентиры, авторитеты, учителя. Они те же, что были и раньше. Во всех интервью всегда называл имя Лемешева. Сергей Яковлевич для меня певческий идеал, хотя не хотел бы с ним абсолютно слиться. Но то волшебство, которое случается, когда слушаешь его пение, всегда остается .Лемешев основной, но и других исполнителей немало. Я до сих пор продолжаю учиться у них, слушая записи.
 
Кроме Лемешева могу назвать десяток имен великих теноров. Это представители оперной профессии. Если говорить про эстраду, то в первую очередь Эдит Пиаф.
 
– А из тех, кто пел романсы?
 
– Валерий Агафонов. Он давно для меня уже не идеал, а любимый и родной певец. Он был для меня ключом, которым открылась дверь в мир романса. Если бы мы с ним могли сейчас встретиться и поделиться друг с другом чем-то, то было бы много плодотворных споров. Я уже почти в том возрасте, когда он ушел из жизни.
 
Если говорить еще об учителях, то Обухова, Шаляпин, Собинов.
 
– Вы почему-то умалчиваете про Лялю Черную?
 
– По масштабу это совсем не то. Я не могу поставить в один ряд Обухову и Лялю Черную. Если бы я писал вам доклад по именам, оказавшим на меня влияние (смеется), то непременно указал бы в нем Лялю черную, но очень далеко в списке.
 
– А Русланову?
 
– Одной из первых, но я не исполнитель народных песен. Она великая, а каждый великий певец имеет мощное воздействие, его музыковедчески не определишь. Артист – не теоретик, артист – практик.
 
– Что вы взяли для себя у тех, кого назвали?
 
– Нельзя сказать, что я взял что-то у Лемешева, что-то у Руслановой, у Обуховой – то-то, а у Пиаф – вот это. Это синтез, который произошел и наслоился. Каждому артисту дается свой талант, а манера исполнения – это обучение и опыт. Обучение – это и знание имен, которые я называю, и по записям можно многому научиться. Те, о ком я говорил, тоже не на пустом месте появились, у них были свои учителя, свои идеалы, и, если хотите, свои кумиры, которым они подражали.
 
– У вас много наград и премий, в том числе несколько церковных. Какие у вас отношения с церковью? Как вы относитесь к тому, что сегодня церковь, я имею в виду РПЦ, все активнее вторгается в жизнь общества?
 
– Категорически не люблю аббревиатуру РПЦ. Лучше говорить Русская православная церковь. Какие у меня отношения с церковью? Я церковный человек. Политическая сторона жизни церкви меня не занимает, пока это не будет мешать внутрицерковной жизни.
 
– Я спросил не о политике, а про ее влияние на жизнь общества.
 
– Сложно говорить об этом, потому что говорить надо ответственно, а церковь и церковная жизнь – это во многом тайна. Не в смысле когда что-то скрывается от кого-то, а тайна в том, что нельзя понять церковную жизнь, не участвуя в ней. Доступ к этой тайне открыт всем, церковные двери открыты каждому, но чтобы войти в тайну нужно в ней участвовать. Тогда многое становится понятным, а что-то становится трагичным и сложным. Особенно когда в церковную жизнь вторгаются реалии нашего мира, которые не касаются церковной сути. Церковь и установивший ее Спаситель – не от мира сего. Поэтому когда церковь сталкивается с миром, очень часто происходят драматические и трагические события как в церкви, так и в мире.
 
Еще могу сказать, то что видит внешний мир по телевидению о жизни церкви не есть настоящая жизнь церкви. Внешний мир, кстати, часто манипулирует, когда показывает одну ее сторону.
 
– Какую?
 
– Ту, которая выгодна в данный момент. Я наблюдаю жизнь церкви не только в Петербурге, и могу сказать авторитетно: серьезного влияния на политическую жизнь страны церковь не имеет и не будет иметь.
 
– Простите, совершенно не имел в виду политику. Вот вы сказали, что церковь не от мира сего, но как же быть с теми джипами, на которых разъезжают каждый второй священник?
 
– Вы проводили статистические исследования, говоря, что каждый второй?
 
– Ну, каждый четвертый.
 
– Вот вы уже сказали «каждый четвертый», уже в два раза меньше. А если посмотреть повнимательнее, то окажется, может быть, каждый сотый. Нельзя судить о священниках только по Москве и Петербургу. Если отъехать от столиц на сто километров, то можно увидеть явно противоположные примеры. Есть люди, которые продавали квартиры в городе, строили храмы в глубинке и служат в них.
 
– Единичные факты.
 
– Я троих знаю. Если хорошо посмотреть, то, поверьте, много таких примеров наберется.
 
– У вас очень специфическая манера выступлений – вы почти не двигаетесь. Концерт идет почти два часа, и быть все это время без движения, наверное, тяжело?
 
– Я не без движения. Мои руки живут почти всегда, а вместе с ними и все остальное. По крайней мере, система кровообращения (смеется). К тому же, когда мне необходимо, я ухожу со сцены, или двигаюсь по ней. А вообще, певческий труд – тяжелый, и недаром по выработке двадцати пяти лет можно выйти на пенсию. Как и военным.
 
– Вот даже как.
 
– Это экстремальный труд. Если петь по-настоящему, конечно, а не под фонограмму.
 
– Вы почти три года служили в БДТ. Чем вы в нем занимались?
 
– (смеется). А чем занимаются в драматических театрах?
 
– Что вы играли – главные, второстепенные роли?
 
– Главных ролей не играл. Если бы я остался служить на театре, причем в том понимании театра, которое было в БДТ начала девяностых годов, может быть, я и состоялся бы как драматический артист. Но это было бы несопоставимо с тем, что я делаю в пении.
 
– Кого вы застали в театре?
 
– Кроме Товстоногова, всех великих. Тогда еще были живы и Лебедев, и Стржельчик, и Ковель, и Трофимов, и Толубеев. В этом составе я чувствовал себя ребенком. Что такое двадцать один год! Выходов на сцену у меня было много, и в этом счастье, потому что я был в одном профессиональном поле с великими и гениальными артистами. Я знаю, что такое настоящий театр.
 
– Какие роли были у вас?
 
– Вы имеете в виду роли со словами?.. Роль со словами была только одна – сына Илла в пьесе «Визит старой дамы». В этом спектакле играли Валентина Павловна Ковель и Олег Басилашвили. В спектакле «Коварство и любовь», например, играя полицейского, я не произносил ни слова, но спектакль ставил Чхеидзе, и это был не простой ввод, я существовал на сцене вместе с другими артистами, наблюдал как рождается спектакль. Да и играли в нем Алиса Бруновна Фрейндлих, Кирилл Юрьевич Лавров, Валерий Михайлович Ивченко, Андрей Толубеев и недавно пришедшая в театр Нина Усатова. Великий состав.
 
– Не обидно было, что давали роли без слов?
 
– Нет, эти почти три года были счастьем, только потому что нахожусь в этом коллективе. А потом у меня началась какая-то тоска по несостоявшемуся, пришло ощущение страха, что ничего не состоится. Меня уже тогда мощно потянуло к концертной деятельности, уже давал концерты, и чувствовал что происходит на них с публикой и со мной. Выбор был сделан, но не от ума. Я ушел из БДТ фактически на улицу, забрал трудовую книжку и ушел в никуда.
 
– Никто не остановил?
 
– Не совсем так. На прощание Кирилл Юрьевич сказал: «Олег, двери театра для вас не закрыты». Это было сказано искренне, и очень искренним и сердечным было пожелание удачи. Кстати, искренность, есть отличительная черта русского театра, которая утрачивается сейчас, и утрачивается, в основном, насильно, под давлением со стороны. В БДТ эта искренность и правда служения – были в полной мере. Замечательно, что такой опыт был в моей жизни, хотя никаких актерских достижений там не произошло, и не должно было произойти, как я понимаю сейчас.
 
– Странно, вы же учились на артиста…
 
– Ну, так и что? Я был бы, вероятно, хорошим средним актером, но ничего выдающегося не было бы. Если бы не случилось чудо, а оно всегда может случиться. У меня есть серьезные достижения в другом жанре. Возможно, я состоялся бы в драматическом искусстве, а, может быть, и нет. Той гарантии, которая у меня была в музыкальном жанре, там совсем не было и не могло быть.
 
– Вы меня приятно удивили. Оказывается, вы очень живой человек, чего не скажешь по вашим интервью…
 
– На самом деле, я стараюсь всем давать интервью так же, как и вам. Это потом журналисты правят.
 
– Известно, что творческому человеку необходимо творческая среда. Писатели общаются с писателями, киношники и музыканты проводят различные фестивали. С кем вы общаетесь из своих коллег?
 
– В этом смысле я одинокий человек. В какое-то время это одиночество было сознательным выбором. Когда началась вакханалия в середине девяностых, сознательно уходил от нее, искал свою дорожку. Потом создал абсолютно самодостаточный коллектив.
 
Я постоянно, как на работу, хожу на оперные постановки. Для меня это и любовь, и необходимость. Я там многому учусь. С актерами, режиссерами общаюсь только в профессиональном смысле. У меня есть дорогие для меня имена в песенном жанре, к которым я часто апеллирую, стараюсь смотреть что интересного делают они.
 
Что касается бытового общения, то в круге моих друзей мало артистов. Есть ученики, которые уже стали взрослыми. Я с радостью смотрю на то, что они делают на сцене, и сейчас наше общение, сохраняя некоторую условность «педагог-ученик», все-таки перерастает в нечто большее. У них уже есть самостоятельное мнение, самостоятельные движения.
 
– А кого-то назвать можете?
 
– Я редко называю фамилии, но есть дорогие и в творческом и в человеческом плане имена… О той же Елене Камбуровой я всегда буду говорить самые возвышенные слова, и я счастлив, что мы с ней не просто знакомы, а знакомы до такой степени, что, можно сказать, это в общих чертах, но все-таки дружба. По крайней мере, дружеские отношения.
 
– Вы сказали, что ваше одиночество – особенность вашей личной жизни. Можно ли сказать, что это свойство присуще вам, как питерскому человеку? Например, москвичи живут широко…
 
– Не уверен. Безусловно, разница в темпераменте есть, но только в темпераменте. В Москве много наших земляков работает, но далеко не все московские или петербургские артисты родились и выросли в Ленинграде или Москве, если говорить о моем поколении. Обучались, прижились – это другой разговор.
 
Замкнутость моей жизни надо относить к церковному миропониманию. Я привык так жить, и думаю, что это правильно. Необходимо быть острожным со своей душой. Нужно честно и по-настоящему любить людей, которых Господь дает нам на пути. Нужно быть острожным в растрачивании своей душевной энергии и сил, потому что за все надо будет отвечать. За каждого человека, который встретился тебе на пути.
 
Я не сторонюсь людей, но и не стремлюсь быть в центре кипучей театрально-художественной жизни. Я ее знаю достаточно. Лет десять-пятнадцать назад я был в ее гуще, и знаю, насколько она выхолащивает, растаскивает, расхватывает, и насколько трудно потом себя собрать.
 
– И опустошает тоже?
 
– Вы правы, опустошает. Не потому что ты нехороший или твои собеседники, просто так устроена театральная жизнь. Публичность высасывает, она постоянно требует какого-то куража, душевного обнажения. Это не всегда полезно, хотя иногда помогает в работе.
 
– На ваших афишах пишут «Серебряный голос России». Вы себя таковым ощущаете?
 
– Не я это придумал, и к этому не стремился. Это прозвище…
 
– Прозвище?
 
– Не кличка же (смеется). Это прозвище, в хорошем смысле, я получил на петербургском радио в 1993 году. Так назвал меня в передаче корреспондент. Я не помню эту передачу, не помню даже имени этого человека, но огромное ему спасибо, что он так сказал. Люди, которые организовывали мои концерты, вцепились в эти слова, и стали помещать на афиши. Я боролся с этим все девяностые годы со всем юношеским пылом. Потом понял, что бороться бесполезно, потому что это было полное совпадение с жанром, в котором я работаю. Есть и совпадение с Серебряным веком. Так рождаются ассоциации с моими сценическими работами и образом, хотя говорить «образ» не очень корректно, ведь на сцене я всегда работаю от себя. То есть образ в данном случае слит со мной абсолютно, по крайней мере психофизически и поведенчески.
 
Это прозвище, которое я могу назвать фамилией. Кстати, моя фамилия означает «поющий», погудка – это песня. Сейчас я благословляю это прозвище.
 
– Но каково жить, сознавая себя серебряным голосом страны?
 
– Если увижу эти слова в газете, то не буду сразу думать, что это про меня написано. Но когда меня так представляют, уже не гримасничаю. Представляют, ну и пусть представляют. Бог с ним!
 
 
 

Дата интервью: 2010-07-07