О своих ошибках ничего не скажу

Каюров Юрий Иванович

Ему довелось сыграть вождя мирового пролетариата в кино больше всех – в восемнадцати фильмах. О своей службе на "Авроре", почему Брежневу понравился фильм "Шестое июля", своем отношении к двойникам Ленина, и как живется сегодня театрам без цензуры, известный артист рассказал в интервью. 

– Юрий Иванович, как вы попали служить на «Аврору»?

 – В молодости я был очень не спокойный, в поисках себя. В начале войны мы жили у родственников в деревне Чуриново. Там я  узнал, что в Белозерске  открывается ремесленное училище, и  решил пойти в него. Через два года, в 1944 году, после окончания  меня направили в Ленинград на завод «Вулкан».

    Я приехал в Ленинград в  июне 1944 года. Город только-только просыпался после ледяной блокады. И я это почувствовал – он был пустынный. На Невском витрины магазинов были завалены мешками с песком, памятников не было.

Еще мне запомнилось: был июнь и с Балтики дул свежий ветерок. До сих пор помню свое юношеское впечатление от города – громада!

– Вы говорили с ленинградцами о том, как они жили в блокаду?

– Нет. Они не любили это вспоминать. Также как и те, кто воевал, не любят вспоминать про войну…

Поточил-поточил мины я на  «Вулкане» и  мне надоело. Встретилось объявление про набор в куйбышевское подготовительное  авиационное военно-морское училище и поступил в него.

   Но и там  мне надоело учиться,  и я попросился, чтобы меня отчислили из училища. Меня отчислили, но из армии не отпустили – осенью 1946 года направили в распоряжение Балтийского флота. Там как раз набирали команду на «Аврору», до 1946 года она стояла притопленная в Ораниенбауме, потом ее отбуксировали  на Балтийский завод, чтобы привести в порядок. Ее готовили как базу только что созданного нахимовского училища. Три года я оттрубил на «Авроре»,  вместе с другими отскребал ржавчину в трюме,  потом на ней установили настоящие 52-милиметровые орудия, а еще позднее она стала музеем.

– Ваш отец был репрессирован в 1937 году. Насколько я знаю, об этом нужно  было писать во всех анкетах. Вы писали?

– Нет, я этого не писал.

– Не боялись, что проверят?

– Если не писал, значит, не боялся. Он был репрессирован, а потом его отпустили. Сажали в 1937-м, а через два года сделали послабление и некоторых выпустили. Мой батюшка попал под эту амнистию. На допросах ему говорили, что он участвовал в каких-то заговорах, но он ничего не подписал, поэтому и попал под амнистию. До ареста он работал в исполкоме, но после освобождения ему были запрещено работать в государственных структурах и ему доверили должность заведующим хозяйством  алюминиевого комбината в Бокситогорск. Скоро началась война, он ушел в ополчение, и в декабре 1941-го погиб защищая Тихвин.

– Во время службы на «Авроре» вы стали посещать театральную студию при ДК Кирова, которой руководила Ирина Всеволодовна Мейерхольд. Она рассказывала вам что-нибудь про отца?:

– Нет. Мы вообще не  понимали кто такой Мейерхольд. Только  спустя годы  я открыл для себя кто такой был Мейерхольд и какова его судьба.          

Ирина Всеволодовна преподавала нам вместе со своим мужем – артистом Меркурьевым. В то время им не разрешали вести свою мастерскую в театральном институте, а театральную студию  разрешили. В нее я попал случайно, в ней и началось мое приобщение к театру.

– Она использовала какие-то методы отца в обучении?

– Наверное, какие-то отголоски были в пластике и в выразительности. Про биомеханику точно ничего не рассказывала, да и зачем она нам, подросткам, была нужна. Они с Меркурьевым учили нас быть правдивыми естественными.

– Раньше педагоги были непререкаемым авторитетом. А как сейчас?

– И тогда, и сейчас они, безусловно, авторитетны. Я уже который год являюсь председателем экзаменационной комиссии в щепкинском училище и скажу, что все студенты сегодня  очень дисциплинированны и послушны. А как иначе? Тебя же учат профессии.

– Почему после окончания ленинградского театрального института  вы сами выбрали саратовский театр?

– Я не выбирал, мне предложили при распределении. Многие старались остаться в ленинградских  театрах, а я просился в Сталинград. Таким патриотом я был тогда! Мне казалось, что это святое место, там земля политая кровью наших солдат. Я понятия не имел, что там все разрушено. Но мне сказали: «Не надо в Сталинград. Мы посылаем тебя в Саратов».

Армия приучила меня быть легким на подъем, к передвижениям. К тому же последний год в армии  я дослуживал в стройбате в Пушкино. В стройбат угодил за свои самовольные отлучки в театральную студию.

– Как вас принял Саратов?

– Он мне сразу понравился. Театр там был замечательный и труппа была великолепная по тем временам. Я приехал туда в 1952 году. Уже 55 лет прошло как я получил диплом и стал дипломированным актером.

– Что вы там играли? Наверное, пьесы были сплошь советские?

– Режиссером театра был Николай Бондарев. Его супруга писала пьесы,  он их ставил, а мы играли. Это было искусство! Иногда спектакль шел по сто раз, для провинции это очень много.

– Как же потом в Малом после современных пьес в Саратове вы стали играть классику?

– Ее я играл и в Саратове – в «Зыковых» Михаила, Карандышева в «Бесприданнице». В Малый театр я пришел не мальчиком, мне было 40 лет, я был вооружен опытом пятнадцатилетней работы.

– Легко было войти в труппу?

– Я сразу попал на роль Василькова в  пьесе «Бешенные деньги», его ставил Варпаховский. Лидию в его постановке играла Быстрицкая. Мне очень нравилась пьеса,  режиссер,  партнеры, мы все помогали друг другу. Спектакль получился хороший,  мы много раз его играли, кажется, раз триста. Уже язык не поворачивался.  «Как, опять будем играть «Бешенные деньги?!» – говорили мы. Но  публика принимала на «ура».

– Значит, бывает, что роль надоедает?

– Конечно, бывает. От частого употребления. Также как мне надоело давать интервью и рассказывать о своей жизни, так и роли надоедают.

– Вас случайно нашли на роль Ленина – схожесть была уникальная. Но как вам, беспартийному доверили играть вождя?

– Партийность не имела к роли никакого отношения. У меня никто партбилета не спрашивал. Похож? Похож. Талантливый? Способный? Играть может. Загримировали – давай играй. Причем тут партия?

 В 1974 году Малый театр отмечал 150 летний юбилей.  Главный режиссер театра Борис  Равенский пошел к Фурцевой со списком кандидатов на звания. Я был в списке кандидатов на звание «Народный артист РСФСР», «заслуженного»  еще в Саратове получил. Равенский показал Фурцевой список: «Вот и Каюров тоже есть… Он сейчас в партию  собирается вступать». «Он еще не в партии? – удивилась она. – Играет Ленина и не в партии?». И – вычеркнула меня из списка.

– Среди 18 фильмов, в которых вы играли Ленина, наверное, самый удачный – «Шестое июля». Такого простого и понятного по-человечески Ленина – ни приукрашенного, ни икону – в советском кино, кажется, никто не играл до вас. Кто подсказал вам так играть Ленина – режиссер Карасик или драматург Шатров?

– Сама драматургия. 6 июля 1918 года началось восстание левых эсеров. Именно в этой обстановке оказался Ленин, и он был не такой уж простой, как вы сказали. В этот момент он был мощной, мыслящей фигурой. Режиссер мне сказал на съемках: «Никаких улыбок!». В первом фильме, в котором я играл Ленина «В начале века»  был молодой Владимир Ульянов. В «6  июля» он уже Владимир Ильич Ленин.

Карасик мощно повлиял на меня,  нагрузил на мои плечи почти такой же груз, который был тогда на плечах Ленина. Шатров может что-то и говорил, но не вмешивался в процесс съемок.

– Помню как поразила сцена приезда Ленина в германское посольство с извинениями после убийства посла Мирбаха. «Ваш» Ленин приносил извинения с поникшей головой. Это было на самом деле так или это решение режиссера?

–  Он приехал принести извинения.  Никаких документов, конечно, подтверждающих эту сцену не было, но надо было прочувствовать эту сцену. В ней был подтекст, этим все продиктовано. Режиссер подсказал мне, что играть надо именно так. Поэтому Ленин у меня говорит: «Стыдно, неудобно, но надо извиняться».

Когда он вышел из посольства, произнес следующую фразу: «В следующий раз тот, кто будет стрелять, тот пусть и извиняется».

– Правда, что Брежневу так понравился фильм, что он решил послать его на фестиваль в Карловы вары?

– Сначала фильм показали министру кинематографии Романову. Он посмотрел и ни слова  не сказав, не пожав никому руку молча ушел вместе  с генеральным директором «Мосфильма» совещаться: что делать дальше? Все было непривычно в фильме: и эсэры такие симпатичные, и Спиридонова в исполнении Демидовой такая человечная, и Ленин какой-то озабоченный. Где же наш бодренький Владимир Ильич, который всё побеждал?

Романов осмелился показать фильм на даче Брежневу. Тогда уже начинались события в Чехословакии и у Брежнева, видимо, возникли параллели: в фильме мятеж 1918 года, и тут – мятеж. Чем он закончился в России – известно. Вот тогда Брежнев сказал: «Пошлите этот фильм на фестиваль в Чехословакию».

Чехи приняли фильм замечательно. Министр культуры говорил мне: «Ваш фильм я показывал бы на заседаниях правительства вместо их заседаний, чтобы они поняли к чему это может привести».

На фильм высылалось много рецензий, и все  это было очень серьезно. Шел 1968 год, через два года 100-летие со дня рождения Ленина. Многие поговаривали, что фильм пойдет на Ленинскую премию, дескать, в фильме новое прочтение. Публика тоже очень хорошо приняла фильм, я запомнил премьеру в «Октябре».

Мне запомнились некоторые отзывы.  Критик Храбровицкий назвал свою статью «Верность правде». Павел Чухрай писал так: «Я покидал зал после фильма с ощущением, что увидел великого думающего человека. Что может быть прекраснее думающего человека?».  Статья Сергея Герасимова называлась «Верность правде», а у Евгения Суркова «История свидетельствует. История предупреждает».  Все товарищи по искусству по достоинству оценили картину Карасика.

Когда фильм был выдвинут на Ленинскую премию, то этому стали сопротивляться  некие силы, в прессе стали появляться статьи, в которых призывали не допустить получения премии.

– Что же за интриги начались?

– Не хотели допустить получения премии.

– Кто?

– Кое-кто.

– Вы же знаете кто.

– В Огоньке», где главным редактором был Сафронов появилась статья какого-то доктора исторических наук, потом, правда, выяснилось, что ее написала какая-то заместительница Сафронова.

В общем, фильм решили похоронить. Уже шло голосование по премии, а этим силам хотелось, чтобы фильм ни в коем случае не получил ее. Опять появилась статья подписанная группой историков-коммунистов. Рецензия  была гадкая: дескать, мы видим как эсэры арестовали Дзержинского, но как его освободили мы не видели. Почему Ленин находится не в настроении? Почему эсэры такие хорошие? Нет, мы этого не принимаем.

– Как вы думаете, было ли это связано с национальностью Шатрова и Карасика?

– И это может быть. Оператором был Боря Бланк…

– А вы причем?

– Я ни причем. Ленин тоже был наполовину сами знаете кем…

Тем не менее, на третьем туре голосования председатель комиссии Николай Тихонов вдруг сказал: «Есть мнение снять фильм с голосования».  Расул Гамзатов стал возмущаться: «Безобразие!.. Почему снять?». «Есть мнение!» – еще раз сказал Тихонов и с ним больше никто не стал спорить.

Фильм сняли с голосования. А я ведь сразу говорил Карасику: «Давайте попробуем выдвинуться на Государственную премию». Но он не согласился: «Ты ничего не понимаешь. Только на Ленинскую!». Оказалось, что я как в воду смотрел.

– Планировал ли Карасик снимать еще фильмы про Ленина?

– После «Шестого июля» он задумал снимать фильм про Брестский мир. Но как-то было совещание, на которое собрали творческую интеллигенцию и попросили поделиться своими  планами. Карасик стал рассказывать о своей идее: « У нас есть сценарий  Шатрова «Брестский мир». В нашем фильме мы собираемся  показать объективную роль Троцкого в этих событиях…».  Тут первый секретарь московского горкома партии Гришин остановил его: «Кого-кого вы собираетесь показать?…Троцкого? … Никаких троцких!!!». И стукнул по столу.

Так ничего и не получилось, хотя уже группа создавалась. Карасик после «6 июля» думал, что уже всё можно, но… Да и «Шестое июля» потом 18 лет на полке пролежал, его только при Горбачеве показали.

–  В других фильмах  про  Ленина вы также  были в тисках драматургии и режиссуры?

– Ни в каких тисках я не был, и везде был свободен. Известный критик Караганов очень точно написал: «Каюров играет Ленина определенного исторического момента». Правильно, как написано в сценарии, так и играл.

– Кирилл  Лавров, которому тоже довелось играть вождя пролетариата, рассказывал мне, что в фильме «Доверие» они с режиссером пытались намекнуть на события в Чехословакии. Вы пытались сказать что-то подобное? Или вам запрещали делать шаг влево или вправо?

–  Пока я был в кадре, то ни влево, ни вправо не шатался. Для меня было важно пронести то состояние, которым жил мой герой.

– Двойников Ленина на Манежной площади  видели?

– Это ужасное зрелище. Это скверно выглядит. Сколько раз у меня было желание подойти к ним и сдернуть бородку! Но сейчас, видите ли, такие времена, когда все позволено.

– Можно ли сказать, что благодаря тому, что вы так часто исполняли роль Ленина, поэтому вам было поручено читать мемуары Брежнева?

– Наверное, так и было.  Наверное, кто-то подумал: «Раз он играет Ленина, то пусть и Брежнева читает». На радио я прочитал все его книги, были выпущены пластинки. Потом, правда, спохватились. Брежнев очень любил Вячеслава Тихонова, и на телевидение читать  брежневскую трилогию поручили ему.

– Материально эти чтения повлияли на вас?

–  Ну что вы! Я получил обычную актерскую ставку. В кино она была побольше.

– Малый театр славится традициями русского театра. А что по-вашему происходит с театром вообще – это этап развития или тупик?

– Это, наверное, время  рекомендует каждому театру новые формы проявления, как и всем кто связан с  искусством. Кто-то понял свободу как возможность показывать всякие места тела, как возможность перекорчевывыть классику. Вот Серебряников в МХТ поставил «Лес» Островского, так в ней пионеры поют «Беловежскую пущу». И такие вещи приветствуются критикой: «Молодцы! Так и надо – по-новому!». Запретить это нельзя, потому что у нас свобода слова.

Другое дело, что возникает неприятие такого проявления художников,  их выпотрашивания самих себя наружу. Так нельзя.  Анрдре Моруа говорил: «Искусство – это попытка создать рядом с реальным миром другой мир, более человечный». Я солидарен  с ним на сто процентов. Надо чтобы зрители пришли в зал и увидев на сцене жизнь сказали: «Господи, вот как надо жить,  вот так тонко чувствовать справедливость!». Как в чеховских «Трех сестрах», а не в «Голых пионерках». Малый театр себе таких экзерсисов не позволяет.

–  Вам не кажется, что театр, как и телевидение, превращается в зрелищное мероприятие, в балаган?

– Балаган –  в другом месте. Если вы хотите идти в балаган, то идите в цирк, в мюзик-холл, на Петросяна. Там публика, довольная, ржет. Малый театр не для этого. Мы – театр русской классической драмы.

– Вы думаете, эта традиция долго сохранится?

– У нас есть щепкинское училище, где мы учим этому способу существования на сцене. Соломин не зовет в наш театр тех, кто не может так работать.  Если приглашенные режиссеры что-то и поставят не так, то наш художественный руководитель Юрий Соломин и директор Коршунов скажут ему: «Нет, нам так не подходит. Вы уж, пожалуйста, ставьте в традициях  Малого театра». Мы пытаемся соблюдать наши традиции.

– В советские времена была цензура,  партийная идеология.  Вам было  комфортно, как актеру, тогда или сейчас, когда этого нет?

– Дело ни в удобстве или неудобстве,  ни в комфортности или не комфортности. И причем тут идеология? Моя театральная юность прошла в Саратове, там мы играли не только пьесы жены нашего режиссера Елизаветы Бондаревой, но и пьесы Арбузова, Сафронова, местных авторов. Моя первая большая роль в саратовском  театре была в пьесе «Годы странствий».

А вспомнить «Стряпуху» того же Сафронова! По тем временам – замечательная была пьеса! Мы ставили комедии про колхозы и с удовольствием играли их, а публика очень тепло принимала. Сильно идеологических пьес не было. Вот Олег Ефремов в МХАТе поставил «Сталевары», у нас в Малом была «Малая земля», отдали должное. Но это было редко.

Идеология играла положительную роль. Я сожалею, что сейчас нет никакой идеологии вообще, а хотелось бы, чтобы она была, чтобы у общества было какое-то направление отчетливое,  чтобы мы не кидались по разным кустам и не видели в телевизоре то, от чего скребет. Слава богу, что есть канал «Культура», и что на нем нет пошлой рекламы. Нам говорят, что реклама нужна на других каналах, потому что нужны  им нужны деньги для существования. Вот, деньги – сейчас они стали идеологией. Раньше в газетах у нас рисовали карикатуры на американцев, изображая их в виде дядюшки Сэма с долларом вместо головы. Сегодня такие карикатуры можно рисовать и про нас.

– Вас не смущает нынешний роман государства и церкви?

– Немного смущает. Это даже смешновато и грустновато даже. У нас церковь вроде отделена от государства, так чего же в нее чиновники лезут? Хочется и у патриарха спросить: «Чего же ты в их сторону так кадишь?». Помню, как в 90-е годы Ельцин стоял в Елоховском соборе… А в стране творились такие безобразия. К Малому театру невозможно было подойти – я проходил через три ряда торгующих, люди стояли и трясли тряпками, продавали кто что мог. Когда я смотрел на Ельцина в соборе, то на месте священника сказал бы ему: «Изыди, сатана! Изыди!».  Вот что, если честно, мне хотелось ему сказать.

А ведь этого никем из священников не было произнесено. Вот вы хорошо сказали – роман. Но это не роман даже, а альянс. Наверное, он нужен и той, и другой стороне. Но, как говорится, Бог рассудит. Не нам, грешным, судить об этом.

– Что, по-вашему, было хорошего в  советское время?

– Да всё было хорошо.  Колбасы не было, но дело ни в колбасе. Когда я смотрю хронику того времени, то замечаю, что у людей было другое выражение лица. Конечно, была другая часть жизнь – лагеря, – и она была закрыта от нас, но это было при Сталине. Были в нашей истории и трудные периоды.

Больше всего мне вспоминается сегодня школа. Помню, как я отправлял в школу своего сына – какие тогда были ученики хорошие, аккуратные,  в костюмчиках. Для них были и школы, и лучшие учителя, и пионерские лагеря. И всё это было  – бесплатно.

Когда я сегодня вижу нынешнее поколение школьников  в том виде, в котором они предстают передо мной, мне становится страшновато. Недалеко от моего дома есть школа, и я вижу школьников каждый день. Меня поражает какая-то их разнузданность, свобода одеваться во что угодно, обнажать пуп, орать на всех перекрестках, вести неподобающим образом. Никакой дисциплины нет. Раньше все-таки была дисциплина,  и не лагерная, а этики. Раньше можно было молодому человеку сделать замечание, и он переставал вести себя вызывающе.  Сегодня пойди попробуй скажи замечание  развязно сидящему юнцу на Тверском бульваре, то такое получишь в ответ! И я прохожу мимо и думаю: «Боже мой, до чего мы дошли!».

– А что скажите про театр?

– Я скажу про Малый, про другие пусть другие говорят. Нашего театра эти перемены меньше всего коснулись. Самое дорогое – это когда в зале возникает тишина, внимание  к тем,  кто ходит по сцене, когда их хотят услышать. Пусть в других театрах ржут, у нас тоже есть комедии, но у нас люди не ржут, а смеются.

– В советские времена работники искусства считались идеологическими работниками. Вы это как-то чувствовали?

– Нет. Работники идеологического фронта сидели на Старой площади. Мы, работники искусства служим прекрасному, вечному. Достоевский сказал: «Красота спасет мир». Мы вроде бы поверили этому, хотя она его не спасает. Но вера в то, что она спасет в нас, наивных, все-таки есть. В театре служат люди наивные и бескорыстные.

Мне очень нравится публика в консерватории. Когда я вижу ее в консерваторском зале, как они слушают музыку, то думаю: «Это и есть замечательная часть нашего общества. Они хотят прикоснуться к прекрасному, и выйдя из зала они останутся такими же прекрасными людьми, какими пришли в него».

– Об актерах вашего уровня принято говорит в превосходной степени. Критики и коллеги в зависимости от званий актеров и их наград умалчивают об ошибках. А вы знаете их?

– Если  и знаю, то все равно не скажу. Конечно, не всё  было удачно и шедевр – как в кино, так и в театре. И это естественно. Планка то поднималась, то опускалась. Это естественный процесс.

– Театр – это не музыка и не литература. Так что же тогда остается после актера?

– А ничего.

– Как ничего? Пустота?

– Нет. Дело ни в том, что будет потом, а в том, что сейчас происходит с тобой.

У Татьяны Глушковой есть замечательные стихи: «Я до сих пор в миру, или в пиру, считаю странствия своей судьбою, но если я умру, не все ль равно, что станется со мною. И что апрель? И что тогда январь: И что за век зажгут над головою? И все ж, где я дышала встарь,  Лишь в той земле могу я стать землёю.  Лишь в той земле смогла бы сделаться кукушкой серою, вещею вегзицей,  и вам такие годы куковать, как будто в поле вечность серебрится».

Сложно сказать, что останется. Когда уйдешь – земля примет тебя. Это, наверное, благо.  Всему свое время, а что потом…? Когда мы задаем себе такие вопросы, то ответы находим в поэзии: «Зачем так жизнь быстра и коротка? И что в ней вечно, промелькнувшей кратко? Ужели смерть в ней главная строка, а остальное просто опечатка?».

                                                                                  

                       

Дата интервью: 2007-07-12