Пианист, семикратный лауреат премии «Грэмми», руководивший в разные годы Лондонским и Королевским филармоническими оркестрами, рассказал в интервью о том, как эмигрировал из Советского Союза в шестидесятые годы, почему боялся его, живя на Западе, что ему не понравилось в Рудольфе Нурееве, и для чего купил домик в Финляндии.
– Владимир Давидович, я заметил, когда мы договаривались об интервью, что у вас очень хороший русский язык. Вы даже говорите правильно: «более или менее»…
– Я очень любил уроки русского языка, у меня всегда были «пятерки» по грамматике.
– Но вы уже столько лет не живете в России.
– Это не наложило печати, я много читаю русских книг.
– Думаете тоже по-русски?
– Больше по-английски, потому что все время общаюсь с людьми, которые говорят на других языках. По-русски думаю теперь реже, но когда говорю на русском, то соблюдаю все падежи и склонения. Никогда их не забывал и не забуду.
– Заметил, что вы очень просты в общении.
– Никогда даже не думал об этом. Общаясь с людьми, всегда веду себя естественно. Мы все одинаковые.
Понимаю, что люди могут быть более одаренные и менее одаренные, более образованные и менее образованные, но при общении с ними мне это не важно. если вижу, что человек чего-то не знает, то подсказываю ему. Чудесно, что мне повезло в жизни, и у меня есть какой-то талант от природы. У Бетховена он был больше. Мы ничего не сделали для этого, все это дала нам природа. Ему – колоссальный гений, мне – возможность играть. Но это не значит, что я должен вести себя, как сверхчеловек. Мы все одинаковые, и у нас одинаковая жизнь, и мы можем только помогать друг другу.
– Советская пропаганда убеждала, что все, кто уезжал из страны, искали красивой жизни и гнались за большими заработками. Вы согласны с этим?
– Я уехал из-за жены, и понятия не имел, что меня ждет. Даже боялся.
– Но Галина Вишневская и Мстислав Ростропович вряд ли смогли жить в СССР так, как они жили в Париже
– Очевидно, нет, хотя по советским стандартам они тоже жили очень хорошо. У них были дача, машина, все, что угодно могло быть, просто система была такая, что невозможно было иметь больше.
– Вы общались с теми, кто уехал из Союза?
– Нет. Раза два виделся с Рудольфом Нуреевым, меня свели с ним, но у меня не было сильного желания общаться с ним. У нас было мало общего. По-моему, он был неплохим человеком, но мне показалось, что весьма ограниченным. Несколько раз видел его в балете, раза два пожал ему руку, но желания продолжить общение не появилось.
– Многие из эмигрантов сотрудничали с «вражескими» радиостанциями «Голос Америки», «Свобода». Вас не приглашали?
– Меня и не просили. Мне это было неинтересно. Я играл концерты. Если бы попросили, наверное, дал бы интервью, но я не был антисоветским человеком. Думаю, что смотрел на реальность объективно, и понимал, что из себя представляет Советский Союз, но говорить о моей стране какие-то ужасные вещи не стал бы. Я получил в нем образование, у меня остались там родители, сестра, друзья.
– Может, это вас сдерживало?
– Это тоже сдерживало. Зачем мне нужно было быть антисоветским идиотом? У меня осталось много положительного о стране, самое потрясающее – музыкальное образование и балет. Конечно, отношение к свободе человека было ужасным, но когда меня спрашивали об этом, я отвечал: «Что вы хотите от коммунистической страны? В ней нет свободы передвижения, нет свободы слова». Об этом и так все знали, вряд ли я сказал бы что новое.
– Как вы думаете, почему сегодня в России очень много людей с ностальгией вспоминают советское время?
– Мне трудно это понять. Может, о нем вспоминает так старшее поколение.
– Есть и молодые. Идеализируют прошлое…
– Мне трудно ответить, я не живу в России, и не знаю всех подробностей. Просто не знаю, почему у людей может быть такой образ мышления.
– А у вас есть ностальгия по тем временам?
– Абсолютно нет. Когда я остался на Западе, меня волновало то, что будет с моей семьей, ведь они остались в России. У меня не было ностальгии, потому что прекрасно понимал, что представляла из себя страна в смысле прав человека. Я понимал, что на Западе человек может быть невообразимо больше свободнее. Конечно, в то же время ответственность за свою жизнь на Западе была на человеке. В России такого не было, поэтому не было и ответственности, за человека все делало государство. Поэтому люди не чувствовали себя не людьми, а фишками.
– Но любой человек с годами вспоминает детство, юность…
– Детство у меня было замечательное, не могу жаловаться. Я учился в чудесной Центральной музыкальной школе. У нас были замечательные учителя, они не были особо советскими, просто музыкантами, и не думали о том, что происходило вокруг, и всегда остерегали меня: «Молчи, ничего не говори, будь острожен, занимайся музыкой.
– Ваша семья переехала из Горького в Москву в начале 1941 года…
– Думаю, что это было вначале года, но сразу после начала войны нас эвакуировали. Мы ехали в одном поезде с Козловским. Я был маленьким, но помню его немножко. Он был чудесным человеком. Это он договорился об организации того поезда с правительством. Он был известным тенором и партия и правительство дали ему такую возможность уехать из Москвы.
– Когда вы вернулись в Москву?
– Летом 43-го года.
– Правда, что она была такая бандитская в то время, если верить песням Высоцкого и книгам о том времени?
– Думаю, что да. Мне было семь лет, мало что понимал тогда. Но помню, что шпаны было ужасно много.
– Где вы жили?
– На Покровке, Барышевский переулок. У нас была восьмиметровая комната в коммуналке – в ней умещались пианино, кровати родителей и моя, и стол. У нас было четыре соседа. Одна – одинокая женщина, у нее сын служил в армии. И еще три старые девы – сестры, они родились еще до революции. Очень странные люди, но милые и образованные.
Кухня была общей, на ней было четыре конфорки. Мы не могли ставить свою посуду на чужую конфорку. Туалет был общий, ванной не было. Мы с отцом ходили в баню, а так как он часто был на гастролях, то в баню меня водили раз в два или три месяца.
– С ребятами из двора дружили?
– Они были неплохие. Они знали, что мой отец был евреем, и всегда называли меня жидом. Про то, что мама была русская, они забывали. Потом из Горького приехала мать моего отца. Она была еврейкой и говорила с акцентом. Когда они увидели ее, опять стали называли жидом.
– В шутку или всерьез?
– Обычной шуткой, но когда надо было, то серьезно.
– Это было, когда началась борьба с космополитизмом?
– Тогда с этим было еще хуже.
– Почувствовали на себе?
– Знаете, поскольку я очень рано стал довольно известным пианистом, то меня немножко оберегали.
Когда родилась сестра, отец попросил, чтобы нам дали другую комнату, так как в нашей было уже тесно с двумя детьми. Он был известным аккомпаниатором, многие известные артисты выступали с ним. Мы получили новую комнату. Она была большой – восемнадцать метров, и нас было уже только двое соседей – муж с женой, они были партийными работниками. В той комнате, в Астаховском переулке, около Солянки, мы прожили с 1949 по 1956 год.
В 1956 году я получил первую премию на конкурсе в Брюсселе, и мой отец пошел в министерство культуры. «Мы не можем с сыном заниматься на одном рояле», – сказал он там. Тогда нашей семье дали двухкомнатную квартиру в Лялином переулке, и у меня появилась своя комната, мог в ней заниматься.
– Наверное, отец зауважал вас после получения премии?
– Несмотря на то, что квартиру дали мне, он записал ее на свое имя. Когда мы пошли оформлять документы, он сказал: «Пишите на меня». «Почему не на сына?» – спросили его. «У него такая карьера, что ему еще дадут». Причем, сказал не очень добро, немножко завистливо. И оказался прав.
В 1962 году я получил премию на Втором конкурсе Чайковского, и Хрущев дал мне новую квартиру. Причем, сначала я просил об этом Фурцеву, но от него ответ пришел быстрее. Когда Фурцева увидела меня, то немножко обиженно спросила: «Зачем вы еще и Хрущеву написали?». Я сказал, что не знал, кому писать.
Новая квартира была на Смоленской улице, около моста, напротив Киевского вокзала. Правительственная трасса на дачи, по ней всегда ездили машины важных людей. Мне оказали почет и уважение. Она была маленькой, но двухкомнатной, ванная, кухня. Я чувствовал себя ужасным капиталистом (смеется).
Через год мы остались в Англии, и я уже вернулся, когда у власти был Горбачев. Через двадцать шесть лет. Но девять лет я жил с советским паспортом, это было неудобно – для каждой страны нужно было получать визу. От советского гражданства отказался после вторжения в Чехословакию.
– Ваш отец исполнял легкую музыку, вы выбрали серьезную. Почему?
– Так получилось. Почему – не знаю.
Я много думал об этом, и не знаю, как объяснить. Необъяснимо. Можно попробовать объяснить так.
Моя мать была русская, отец еврей. Мать была актрисой, часто пела русские песни, и дома тоже, и очень прилично для любителя. Отец что-то играл дома, какие-то песни, иногда Листа, Шопена, но очень плохо. Он здорово играл эстрадные вещи, и стал, в конце концов, знаменитым эстрадным пианистом. Но моей матери это не нравилось, как не нравились ей его друзья – люди с эстрады, они были такими легкомысленными. Это давало отцу возможность неплохо зарабатывать, она понимала, но ей не нравился их дух.
Она влюбилась в него, потому то он хорошо играл. Когда была беременная мной на шестом месяце, отец сказал, чтобы она сделал аборт. Она пошла к доктору, тот отговорил ее: «У вас очень хороший ребенок», и она отказалась от предложения отца. Они поженились после моего рождения.
Но ей не нравилось, что он играл всякую эстрадную чепуху. Ей не нравились люди, которые были рядом с ним, делали дешевые представления и пели дешевенькие песни. Вы же знаете, что такое эстрада, не надо объяснять.
Однажды она спросила меня: «Ты хочешь играть на рояле?». «Да», – ответил я, потому что хотел быть как отец. Она повела меня к учительнице. Но музыка там оказалась не эстрадной, и мне это понравилось больше, чем та чепуха, которую играл отец.
Когда он вернулся с гастролей, то увидел, что я играю на его рояле. «Что ты играешь?» – спросил он. «Баха, Моцарта». «Зачем?». «Мне это больше нравится». Он никогда не учил меня играть.
– Вы с такой теплотой вспоминаете своих педагогов. Что вы знаете о музыкальном образовании в России сегодня?
– У меня нет никаких сведений. Говорили, что стало похуже, чем было, но я не могу это подтвердить или опровергнуть.
– У вас есть ученики?
-На них надо время, а у меня его нет. Я слишком много играю, дирижирую. Если иметь учеников, то за ними надо следить – раз в неделю, раз в месяц, а я так не могу. Если у кого-то это получается, то я рад. Но хотел бы делать то, к чему призван – играть и дирижировать. Мне этого достаточно.
– Современной жизнью в России интересуетесь?
– Думаю, что недостаточно, но довольно много. У меня есть друзья в России, что-то они сообщают, что-то узнаю из прессы. Но, знаете, меня гораздо больше интересовало существование Советского Союза, когда я остался на Западе. Тогда я старался узнавать как можно больше новостей о нем, особенно о том, какие у него взаимоотношения с остальным миром.
У меня был хороший знакомый, эксперт по советским вопросам, он писал колонки для Guardian. Он был польским евреем. Его выгнали из Польши, когда Советский Союз присвоил ее половину. Он оказался в России совсем один, родителей, вероятно, их убили. Каким-то образом он сумел выбраться из Советского Союза через Каспийское море, Иран, и добрался до Англии. Во время войны он служил в польско-английской авиации, а потом стал корреспондентом Guardian, писал о Советском Союзе. Как-то он мне сказал, что Советский Союз долго не просуществует. Я стал говорить, что он будет еще пятьсот лет. Когда Советский Союз распался, он сказал: «Видишь, я был прав».
Мы были большими друзьями, я узнал от него очень много про советский строй, и понял, насколько серьезно было противостояние между Западом и Советским Союзом. Он настолько многому меня научил, что однажды после нашей беседы, сказал комплимент: «Еще немного, и ты сможешь написать такую же статью, как я».
После того, как Союза не стало, произошли колоссальные изменения, и страна стала совсем другой. но меня это уже мало интересовало. Потому что раньше у меня был страх перед Советским Союзом. Я боялся, что он может пойти на Запад, и захватит новые страны. Но мой друг говорил, что этого не случится. Но у меня был страх, хотя я не совершал никаких преступлений, просто отказался от гражданства.
– Почему все-таки пропал интерес к современной России?
– Он не пропал, просто у меня нет критического интереса. Россия ведет себя, как важная страна, показывает, что с ней должны считаться, и это я понимаю. Но мне кажется, что она могла быть более дружелюбной с Западом, и это было бы лучше и для нее, и для остального мира.
– Вы в России бываете только Москва и Санкт-Петербург или в провинции тоже?
– Только в Москве и Петербурге, в провинции нет. Один раз, кажется, в 1999 году вместе с швейцарскими любителями музыки организовал поездку по стране. Играл во Владивостоке, Хабаровске, Иркутске, Новосибирске.
– Какой вам показалась жизнь в русской провинции?
– Это было немножко страшновато. Было очень бедно и печально, но те люди, которые приходили на концерты были чудесные и трогательные. Я был очень тронут вниманием.
– У нас часто сравнивают жизнь с Западом, дескать, там все хорошо и лучше…
– Что значит хорошо? Просто они продвинулись немножко дальше вперед. Так получилось. Русские не виноваты в этом, и на Западе не виноваты в этом, но там больше равноправия, люди более законопослушны. Есть страны, не буду их называть, где люди живут еще хуже.
– На Западе классическая музыка популярна, проходит много фестивалей классической музыки. На них собираются многотысячные аудитории. На самом деле такой интерес или тут есть элемент пиара?
– Если бы не было публики, не было бы и фестивалей.
– Значит, настоящее искусство так востребовано?
– Очевидно, да. Мне говорят, что серьезная музыка теряет популярность, люди стали меньше ходить на концерты, в оперу. Но почему тогда везде строят концертные залы и оперные театры? Если бы не было публики, тогда не строили бы. Значит, люди не могут жить без этого, и серьезная музыка дает что-то душе.
– В России культура в основном финансируется государственным бюджетом, а на Западе она существует на частные пожертвования. Но как уговаривают бизнесменов пожертвовать на искусство?
– Им нужно, чтобы люди понимали, что у них есть не только деньги, а что они тоже люди, и у них есть совесть и духовное состояние.
– Вы бываете в курсе переговоров своего менеджера?
– У меня очень простая жизнь, и особых переговоров нет. Если говорить о финансовых переговорах, то я всегда говорю ему, что у меня все есть, и мне этого достаточно. Я не понимаю тех, кто говорит: «Мой гонорар должен быть такой-то». Меня это не волнует. У меня есть хорошая семья, я очень прилично живу. Зачем еще что-то нужно?
Я все заработал сам, честно. Я люблю то, что делаю, и делаю это не для денег, и никогда ничего не делал ради них. Мне повезло, что стал успешным и известным. У меня хорошо устроенная жизнь. у меня есть два дома в Швейцарии, есть маленькая дача в Финляндии – это русская природа, и для меня это очень важно. Еще есть дом на одном из островов в Карибском море, туда мы ездим зимой, там тепло. Так что мне еще нужно? Мне необыкновенно повезло в жизни, и я благодарен за это своим родителям, учителям, моей жене.
– Что вы думаете о современной музыке?
– Мне мало что нравится в смысле духовного начала. Есть интересные изобретения, их интересно слушать, но я не вижу и не слышу особой возвышенности.
– Вы про серьезную музыку или вообще?
– Про серьезную, легкая меня не интересует. Меня интересует джаз, иногда приятно послушать, потому что там есть возможность импровизации, какая-то свобода. Это не банально. В поп-музыке ничего нет, а в джазе нужно понимать, что такое инструмент, гармония, импровизация, и для этого нужно серьезное музыкальное образование.
– А смешение джаза с другими течениями, напрмер, этномузыкой, вам нравится?
– Мало знаю, и не доверяю этому.
Поп-музыка – это абсолютная ерунда, за очень немногими исключениями. Когда начинался Beatles, у них была, по существу, народная музыка, а я ее очень люблю.
Когда Пол Маккартни был мальчиком, он со своими тремя друзьями писал почти такую музыку, по английским мелодическим законам. Это было очень красиво, наивно, трогательно и без всяких выкрутасов.
Я с ним как-то встретился на одном из концертов. Очень милый человек, потрясающий чувак, просто замечательный. «Я очень люблю вашу музыку, особенно раннюю», – сказал я ему. Он удивился, поблагодарил. Он абсолютно не зазнайка.
– Насколько я знаю, вы были знакомы с министром культуры СССР Екатериной Фурцевой. Какое впечатление она произвела на вас?
– Мы встречались всего несколько раз. Мне показалось, что она была очень теплой женщиной, у нее было доброе сердце, но каким-то образом оказалась в положении министра культуры.
Она была человеком Хрущева, и когда его сняли, то вскоре убрали и ее. В те времена почти все официальные лица – министры, их заместители – строили себе дачи на незаработанные средства. Мне так рассказывали. Когда ее снимали с поста министра, то нашли какие-то нарушения при строительстве ее дачи. Не знаю, правда это или нет, но мне рассказывали. Как и про то, что она покончила с собой.
Первый раз мы встретились перед конкурсом Чайковского в 1960 году. Нас, шестерых молодых пианистов, пригласили к ней в кабинет. «Молодые люди, – обратилась она к нам, – два года назад конкурс выиграл Ван Клиберн, он замечательный пианист, но нам нужно, чтобы этот конкурс выиграл советский пианист».
Чуть позже встретился с ней уже по другому поводу. Это интересная история, я расскажу вам.
Моя жена – исландка, всегда жила в Лондоне. Она приехала учиться в московскою консерваторию у Льва Оборина, в то время я тоже был его учеником. Так мы с ней познакомились и поженились.
В 1962 году я разделил первую премию конкурса Чайковского с англичанином Джоном Огденом, и в октябре меня послали в турне по США. Обычно советские музыканты всегда ездили за границу с сопровождающими – или из министерства культуры, или еще из каких учреждений, не обязательно это был сотрудник КГБ. После гастролей они должны были докладывать, как человек себя вел, что говорил, куда ходил.
Нам с женой дали заграничные паспорта, мы получили американскую визу. Первый концерт должен был состояться через три дня после вылета из Москвы. В это время случился Карибский кризис, и нам с женой сказали в министерстве, что надо подождать, так как нашей сопровождающей не сделали визу. «Мы не можем сорвать концерт», – сказали мы. «Тогда езжайте без нее», – сказали в министерстве, и мы поехали вдвоем с женой.
Я уже сыграл концерты в Вашингтоне и Нью-Йорке, а сопровождающая так не прилетела. Спрашиваю у посольских работников: «Что делать, ведь концерты запланированы в других городах?». «Визу ей сделали, – ответили они. – Но принято решение, что она не приедет, вы поедете одни». Два месяца мы с женой разъезжали по Америке.
По дороге домой, в Москву, мы остановились в Исландии, так как моя жена была исландкой, и я дал концерт. Вернулись домой.
В марте 1963 года я должен был выступать в Лондоне, так как Джон Огден был англичанином, а в министерстве культуры хотели показать англичанам советского пианиста, который разделил с ним первое место в конкурсе Чайковского.
В министерстве я сказал, что хотел бы поехать вместе с женой. Она с семьей жила там с 1947 года, ее отец учился в лондонской академии, был пианистом и дирижером. Мне ответили, что это очень сложно устроить, дескать, советские музыканты не ездят на гастроли с женами. «Но это очень важно, – сказал я, придя к Фурцевой, – она иностранка, получила советское гражданство, там живут ее родители, братья, сестры. Как я могу ей объяснить, почему она не может поехать к ним?». Она согласились: «Вы правы».
Через несколько дней меня вызвали в ЦК партии, в отдел культуры, он был на улице Куйбышева, напротив министерства культуры. В темноватой комнатке сидели двое мужчин в черных галстуках. Стали расспрашивать про Америку. «У меня было успешное турне, – отвечаю я. – Было очень много интересных встреч». Они спросили про жену. «Да, она исландка, получила советский паспорт». «Вы читали «Один день из жизни Ивана Денисовича» Солженицына?» – неожиданно спросил один из них. «Читал». «Вам понравилось?». Я стал говорить о том, что это важная книга, что мы должны говорить правду о нашем прошлом.
Они задавали еще разные вопросы около часа, а потом сказали: «Если хотите ехать с женой, то езжайте. Почему нет?». «Было бы лучше, если бы я не поехал, – сказал я. – Мне сложно объяснить ей, почему она не может поехать к своей семье в Лондоне». «Вы правы. Езжайте. Идите в министерство, все будет в порядке».
Я перешел дорогу, прихожу в министерство. Только успел сказать, что был в ЦК, как мне ответили: «Все в порядке. Давайте паспорта, подождите». Через десять минут дали мой паспорт. «А жене?» – спрашиваю. «Не готово». «Когда ей прийти?». «Вы во вторник улетаете?.. Да?.. Пусть она придет во вторник или среду».
Я улетел во вторник, моя жена пришла в министерство утром в тот же день. Ей сказали, что паспорт еще не готов. Она стала объяснять, что у меня концерт в четверг, и если паспорт будет готов в среду, то она не сможет улететь, так как в этот день нет самолета в Лондон. Сотрудники пожимали плечами, дескать, ничего не знаем.
«Тогда я пойду в исландское посольство, – сказала она, – и скажу, что стала советской гражданкой, а вы не разрешаете мне поехать на концерт моего мужа в Лондоне». Они испугались, с ними никто так не говорил никогда. Ей тут же отдали паспорт с визой. Она попросила включить в него нашего сына. Принесла фотографии, они вклеили их, поставили печать.
Когда она приехала в Лондон, сказала мне , что не хочет возвращаться. «Если бы мне дали паспорт сразу, то мне было бы все равно, – сказала она. – Вернулись бы в Москву. Если так будет всегда, то я не смогу так жить».
Так мы остались в Лондоне.
– Только поэтому?
– В основном, да.
– И никакой политики не было?
– Нет. Они не могли себя вести иначе, потому что в Советском Союзе был такой режим.
– В советское время деятели культуры были обязаны сдавать валютные гонорары после концертов на западе. Вы тоже сдавали?
– Конечно. Неважно, каким был гонорар, нам оставалось очень мало. Он мог быть от двух до пяти тысяч долларов, но выдавали согласно ставке с переводом в доллары. Я был известным пианистов, имел большую ставку, и получал за концерт 145 долларов, остальное забирало министерство культуры. Я копил эти валютные гонорары, и купил маленький рояль «Steinway». Правда, мне не хватало двух тысяч долларов, занял у друга, и вернул ему, уже когда эмигрировал.
– У вас не было угрызений, что ваша жена пожертвовала своей карьерой ради семьи?
– И да, и нет. Я все время говорил ей, что можно совместить и то, и другое, но она отвечала: нет. Она исландка, а у скандинавов особенный характер, и когда они что-то решают, то не отступят от своего решения. Она решила, что семья важнее. «Я не знаю, как буду играть, – сказала она. – У меня была какая-то карьера, но не такая, как у тебя. Я могу пожертвовать ей ради семьи, тем более я не знаю, как сложится моя. Я забуду о ней». Она рассуждала не как тинэйджер, а как взрослый человек.
Дата интервью: 2017-10-16