В каждом веке есть свой Пьеро

Камбурова Елена Антоновна

"Сейчас творчество не улучшает, а разрушает человека", – говорит Елена Камбурова. О том как она "открывала" Юрия Шевчука, встречах с Раневской и почему помогает животным она рассказала в интервью.

– Елена Антоновна, признаюсь, до сих пор не могу понять, как вам удалось из трактирной, в общем-то, песни про не очень честную любовь «Шумел камыш» сделать нечто на грани высокого искусства?
 
– Я привыкла разбирать текст любой песни, чтобы понять – что хотел сказать автор, а автор есть у любой песни, и у народных песен тоже. Трактовать текст можно по-разному. Но в той песне я увидела небольшую драму. «Ямщик» тоже поётся, как залихватская песня, но в ней я тоже увидела драму.
 
– Значит, любую кабацкую песню можно спеть как драму?
 
– Нет. Есть действительно жутко кабацкие песни, которые я никогда петь не буду. В них всё грубо, невежественно, некрасиво. Но мне кажется, что зачастую их делают кабацкими. Никто ведь не знает, как они пелись сначала, тот же «Шумел камыш», например. Мне кажется, что она пелась именно так, как её пою я.
 
Вообще, трактовка – это великое дело. Можно тысячу раз сказать «здравствуйте» и тысячу раз по-разному, иной раз это может звучать даже как оскорбление. Всё решает интонация.
 
– Вы часто говорите о «духовных кастратах», но, тем не менее, пользуетесь большой популярностью у интеллигенции. Вам мало этого?
 
– У меня есть свой зритель. Мне этого не мало, мне, как говорится, за державу обидно. На земле, вообще, много чего происходит не так, как задумано, особенно в культурно-нравственной сфере. Это и является первопричиной всей агрессии и всего безумия в мире. Сейчас творчество не улучшает человека, а разрушает его, а оно должно гармонизировать человека.
 
– Какое творчество вы имеете в виду?
 
– Это и спектакли, и песни. То, что сегодня называют творчеством, развращает человека. Очень мало внимания уделяется тому, что некогда подразумевалось под словом «творчество». В советские годы труды Станиславского издавались с купюрами только потому, что он очень много говорил о религиозной сути творчества и о духовной его стороне.
 
– Эстрада может быть духовной?
 
– Она предполагает это. Но развлечение развлечению – рознь. Дай Бог, чтобы людей развлекали так, как это делали французские певцы в середине прошлого века. Это было и познавательно, и интересно, там не было пошлости и грубости.
 
– Проще говоря: есть Райкин, и есть Петросян.
 
– Да, это большая разница. Но мне трудно указать ту границу, ориентируясь по которой можно было бы сказать: вот это пошло, а это нет. Я не стараюсь даже удержать в памяти имена, стараюсь меньше видеть и слышать. Но влияние такой эстрады усиливается поддержкой со стороны СМИ. Мне не хватило душевных сил посмотреть до половины хоть одну передачу «Фабрики звёзд», мне становилось нехорошо.
 
– Но не всё так плохо, если есть ваш театр музыки и поэзии, которому уже 12 лет.
 
– 12 лет – это официальная цифра. У нас долгое время не было помещения, поэтому по-настоящему мы существуем всего около трёх лет. Сначала это было некоторое образование: я, мои музыканты, директор, администратор, потом к нам примкнули другие певцы и исполнители. Когда появилось это помещение, у нас появились вдохновение, возможность репетировать, когда мы хотим, составлять репертуар, как хотим. Началась ежедневная работа… Но наш театр – миллионная доля из огромного пласта культуры. Мне, правда, за державу обидно. О нас почти ничего не пишут в СМИ, и многие наши потенциальные зрители даже не знают, что есть такой театр.
 
– Но, согласитесь, не каждый артист, даже самый народный, имеет свой театр.
 
– Да, но ведь не каждый его и хотел. Руководство театром налагает на тебя большие обязанности, огромную ответственность. И, безусловно, требует больших жертв.
 
– Как же вам удалось уговорить Лужкова помочь создать свой театр?
 
– На одном из моих концертов в Германии побывал один человек из его окружения. Он мне и Саше Градскому, который тоже там был, пообещал: «Будет вам по театру». А дальше начались мытарства – чиновники, масса бумаг. Мне даже приходилось делать то, на что, как мне казалось раньше, я не была способна. Например, посещать разнообразные официальные мероприятия. Четыре года подряд на встречах Лужкова с творческой интеллигенцией я просила слова, выходила на трибуну и говорила, что такой театр нужен. Мне пришлось даже выступать в мэрии с сольным концертом, чтобы они увидели, о чём я говорю. И я благодарна Юрию Михайловичу, что он поверил, что такой театр должен быть.
 
– Есть театры, которые живут после своих создателей?
 
– Я поняла вас – переживёт ли этот театр меня? Время всё рассудит. К этому надо относиться философски. Все наши спектакли записываются на пленку и тиражируются, значит, они будут иметь продолжение во времени обязательно. Я в это верю.
 
Другое дело, что нельзя предугадать, что будет потом не только в России, но и на планете. Но каждый раз, когда я захожу в наш театр, я понимаю, что это чудо, что он есть.
 
– Мне показалось, что в ваших словах «за державу обидно» есть доля обиды, что публика отдаёт предпочтение не вам, а другим. Может, это от того, что ваше творчество элитарно?
 
– Нет, я довольна тем, что у меня всегда была, есть и будет своя аудитория. Мне хватит её на мой век. Но если бы в обществе был несколько иной культурный уровень, то мои программы не казались бы элитарными, ничего сложного в них нет.
 
– Вы согласились бы, если какой-нибудь продюсер занялся вашей «раскруткой» и у вас была возможность выступать на стотысячном стадионе?
 
– Не соглашусь, потому что понимаю, из кого будет состоять публика на стадионе. Зачем мне это? Я прекрасно отношусь к Юре Шевчуку, кстати, я была одной из первых, кто пытался помочь ему, до сих пор помню, как он мне пел свои песни в Уфе. Потом он как-то пригласил меня на свой концерт, и когда я пришла, то мне было очень трудно в том зале. Энергетика такого зала для меня неприемлема.
 
– Много молодёжи?
 
– Дело не в молодёжи. Молодёжь очень разная. В своё время я считалась молодёжной певицей, и на моих концертах были тогда мои сверстники, в основном студенты. Но тогда студенты могли просиживать по три часа в полнейшей тишине, слушая стихи.
 
А когда я вижу, как девочки сидят на плечах у мальчиков, и восприятие песен идёт у них на каком-то физиологическом уровне, что ли… Тот же Юра Шевчук говорит им со сцены какие-то серьёзные вещи, а они их не слышат. Я не хочу сказать, что все зрители были таковы, но процентов семьдесят зала, мне показалось, именно так воспринимают Шевчука.
 
– И вы ушли с его концерта?
 
– Да. Но, знаете, сегодня мне очень грустно ещё от того, что очень много моих зрителей не могу попасть на мои концерты. Цена за билет в 400 рублей кажется им дорогой. Я могу провести бесплатно несколько человек, но сколько ещё людей не смогут попасть в зал. Они унижены тем, что не могут себе этого позволить – видеть и слышать меня и мне подобных.
 
– Вы думаете, если бы все поголовно стали слушать Баха и читать Толстого, то мир стал бы другим?
 
– Я затрудняюсь ответить на этот вопрос. В истории немало примеров, когда начитанные образованные люди вели себя по-варварски. Так, среди фашистов были большие поклонники музыки Вагнера, например. Такой вот парадокс.
 
Тем не менее, если человек способен выслушать некое достаточно большое музыкальное произведение, например, симфонический концерт, это говорит о том, что он нормальный человек. Для меня это показатель нормы. Ненормальность же в том, когда человек не способен расслышать какие-то вещи. Мне жалко тех, кто не способен увидеть васильки, зеленую траву, как они выглядят на фоне голубого неба. Мне жаль тех, кто не способен почувствовать завораживающие ритмы стиха. Соприкосновение с природой, с искусством, может быть, самое прекрасное, что есть в жизни человека.
 
– Вы как-то вспомнили фразу Раневской: «Человечество подтёрлось Толстым».
 
– Это было сказано ею в отчаянии.
 
– У вас были программы на стихи Маяковского, Блока, Мандельштама. Почему вы выбрали поэтов-мужчин?
 
– Когда я услышала музыку, которую написал к их стихам Владимир Дашкевич, то показалось, что мне это по плечу. Эти стихи – монологи души человека, а душа ведь не имеет пола.
 
– Есть такое истрепанное понятие, как тусовка. А раньше было что-то похожее?
 
– Были киношные тусовки. Но я на них не бывала, предпочитала больше встречаться с друзьями по домам, иногда нас собиралось по 20-30 человек. В ЦДРИ был то ли бар, то ли кафе «Кукушка», его все любили и ходили туда именно для общения. А уж про ЦДЛ и говорить нечего, у литераторов там полжизни проходило.
 
Вообще, творческая интеллигенция в прежние времена была сплочённее, чем сейчас. Наверное, потому что сейчас более жёсткие условия жизни, особенно финансовые. Мне кажется, что и общения раньше было больше.
 
– В вашем репертуаре есть песни на английском, немецком, французском, даже на идиш…
 
– Часто перевод огрубляет и смысл, и форму оригинала, и язык не поворачивается его произносить. Кроме того, мне как-то физически приятно пропевать те же самые звуки, которые, например, пел мой любимый певец Жак Брель. У меня слишком уважительное отношение к его песням. Впрочем, я пою песни и в переводах. Для меня, как для слушателя, перевод не нужен. Я могу слушать песню на любом незнакомом мне языке и воспринимать её эмоционально. Слушатель ведь вслушивается в звучание голоса, в интонацию, а я стараюсь дать направление интонацией, чтобы было понятно, о чём песня.
 
– На гастролях на Западе вы выступаете перед эмигрантами или перед местной публикой?
 
– У меня были концерты и перед иностранцами, это очень приятные воспоминания. Для них я стараюсь петь только на русском языке. Мне так интереснее, они ведь не знают, о чём песня, и воспринимают чисто эмоционально. Я готова выступать в любой стране мира, если знаю, что в зал придут нормальные люди, о которых я говорила выше.
 
– Зачем вы используете образ Пьеро, чёрно-белые тона после Вертинского?
 
– Я не задумывалась над этим. Пьеро был и до Вертинского, этот образ тоже им заимствован. Это вечная маска, она переходит из века в век. В каждом веке есть свой Пьеро, свой Арлекин и своя Коломбина. А чёрно-белые тона едва ли были закреплены за каким-то одним исполнителем.
 
– Как случилось, что вы запели в кино?
 
– В то время сотрудничала с Микаэлом Таривердиевым, он много писал музыки к разным фильмам. В фильме «Пассажир с экватора» была песня «Маленький принц», её я записала первой. Интересно, что после записи её два года не разрешали пускать в эфир. Даже сам Таривердиев ничего не мог сделать.
 
– За что же её запрещали?
 
– Такое ненормальное было время. Увидели какие-то намёки на издёвку над советской действительностью – «Звёздная страна… Где же вы, счастья острова?» В общем, ещё одним анекдотом стало больше. Но, тем не менее, она прозвучала, все стали её петь и забыли про какие-то «намёки».
 
Потом я озвучивала всяких зверушек в мультфильмах, принцессу подводного царства, детей в кино, например, заставку в «Ералаше».
 
Режиссёры ставили передо мной самые разные задачи. Одна из моих любимых работ – в фильме «Дульсинея Тобосская», где мне было очень важно по тембру и темпераменту совпасть с героиней Натальи Гундаревой.
 
– Вам трудно было освоиться в Москве, когда приехали в неё поступать в театральный институт?
 
– Мне очень хотелось поступить, но жизнь вносит свои коррективы, и я не поступила с первого раза – сорвалась уже на третьем туре, почему-то решили, что слишком подготовленная. Решила остаться в Москве, нужно было как-то продержаться. Москва очень жёсткий город, особенно когда оказываешься в нём без денег. Мне приходилось ночевать и на вокзалах, и на стройках домов в летний период. Я очень рада, что имею такой небольшой жизненный опыт.
 
А дальше был Случай. Я узнала, что идёт набор в студию эстрадного искусства, и меня туда взяли.
 
– Но желания вернуться на родину не было?
 
– Нет. К тому же, уже к концу обучения образовался свой определённый жанр, с которым на Украине было бы сложно. С ним и тут-то было сложно, а там тем более.
 
– В одном из интервью вы говорили: «Отъезжая чуть-чуть от Москвы, видишь, что здесь звук скрипки невыносим». Это не столичный снобизм? Ведь и в провинции есть люди, которые любят классическую музыку не меньше, чем в Москве.
 
– Их там единицы. Я смотрю фактам в лицо. Попробуйте сами в какой-нибудь сельский клуб привезти скрипача или пианиста, и увидите, что из этого получится. При этом я обожаю деревенских людей, у меня в деревне есть дом. Но что поделать, если они с детства воспитывались на другом материале, на другой музыке?
 
Помню, как я с пеной у рта доказывала, что аудитории везде одинаковы. Но первые же мои опыты-встречи со зрителями доказали мне обратное. Если сегодня я выступаю перед студентами и меня чуть ли не на руках носят, то завтра я выступаю, например, в Люберцах с той же программой и с теми же песнями, и там вообще не поймут, о чём речь. Потому что это нестандарт.
 
– Меня ещё удивила одна ваша фраза: «Чувствовать себя свободным в России трудно».
 
– Внутренняя свобода, конечно, существует, а вот внешняя…
 
Я думаю, что ни один живущий на земле человек не может чувствовать себя свободным, даже правители не свободны.
 
А вот вы свободны?.. Вы можете сказать всё, что думаете, чувствуете, о том, что происходит?.. Мне кажется, что прежде чем это сказать, вы подумаете о том, как ваши слова скажутся на вашей дальнейшей жизни. Свобода – это нечто такое малодостижимое.
 
– В 1968 году вы получили премию московского комсомола за цикл комсомольских песен.
 
– Как будто за них. На самом деле это была спасительная акция. Мне тогда помог Ролан Быков, он очень хотел сделать со мной мюзикл – кстати, от него я впервые услышала это слово – по пьесе Беллы Ахмадуллиной «Сказка о дожде». В тот момент я сдавала в «Москонцерте» свою первую сольную программу. Комиссия разгромила её в пух и прах, во всём видели двойной смысл. Если уж «Звёздная страна» вызывала у них такие мысли, то что говорить об остальных песнях. А ведь там были «Гренада», «Орлёнок», «Маленький трубач». Для меня они никогда не звучали как комсомольские, потому что это песни про извечную трагедию молодых ребят, которые не возвращаются с войны. Песню «Орлёнок» я до сих пор люблю. Единственное, что я сделала тогда, так это убрала последний куплет – «У стаи орлиной орлят миллионы…» Я думаю, что эти строки поэт написал от большого страха. Но даже эти так называемые «комсомольские» песни не спасли программу, где были также песни Булата Окуджавы и Новеллы Матвеевой.
 
Именно на них больше всего и ополчились. Комиссию не устраивала моя интонация, которая была нестандартной. «Орлёнка» чуть ли не каждый день пели по радио пионерские хоры, а у меня она звучала как реквием по маленькому мальчику. Мы и «Там, вдали, за рекой» сделали в форме плача.
 
Наверное, сказалось и то, что это было в тот самый момент, когда наши танки вошли в Прагу. «Вот с этого, как молодёжь поет эти песни, всё и начинается. А потом заканчивается как в Чехословакии», – говорил тогда на комиссии известный патриот России Иван Суржиков. Правда, как только появилась возможность, он тут же уехал в Германию. Я не осуждаю его, но так было.
 
Ролан Быков был очень расстроен моим поражением перед комиссией, и попросил меня спеть эту программу перед комсомольцами, а они решили дать мне за неё премию московского комсомола. Конечно, это было сделано с подачи Быкова.
 
С одной стороны, премия спасла меня. Но, с другой, усугубила моё положение. На моих афишах было написано «Лауреат премии московского комсомола», и после моих концертов определённые люди писали на меня жалобы, что моя программа не соответствует комсомольской идеологии.
 
– Вы были знакомы с Раневской, Таривердиевым, Окуджавой. Не хотелось написать о них воспоминания?
 
– Это требует большой сосредоточенности, времени. Меня уже просили написать воспоминания о Раневской, но я так и не собралась. Я никогда не вела записей, и многое, что казалось, я помню, в памяти не сохранилось. Я завидую людям с хорошей памятью. Иногда мне рассказывают что-то обо мне, а я не помню. Но я рада, что один вечер с Раневской сумела записать на пленку.
 
– Вы много помогаете бездомным кошкам и собакам. А почему им, а не людям?
 
– А почему вы выстраиваете такую альтернативу – или животным, или людям? И почему вы думаете, что я не помогаю людям? Надо помогать всем беззащитным. Часто именно в помощи животным маленький человек, ребёнок, проявляет впервые сострадание, милосердие. Нужно с детства воспитывать эту любовь и желание защитить более слабых. Мне его никто не прививал, но я с детства помню, что у нас во дворе было огромное количество бездомных кошек, и я носила им еду. Ко мне само собой тогда пришло понимание, что если я не дам им поесть, то они умрут с голода. Человек может протянуть руку и попросить помощи, а животные на земле как изгои, но они имеют такое же право жить, как и мы.

Дата интервью: 2010-03-13